Артист Коньков прошел служебным ходом.
Его талант, не признанный народом,
готов был волновать и удивлять,
И он, со всею щедростью таланта,
уже вживался в образ оккупанта,
чей текст на протяжении двух актов
был сух, но органичен: «Расстрелять!»
Аншлагом и не пахло в «Русской драме»,
а пахло штукатуркой и коврами.
Но был Коньков и честен, и не стар.
Главреж не на Конькова делал ставку,
но был репертуар подобен танку,
и меж других заклепок и шурупов
Коньков, как винт, входил в репертуар.
…Коньков сидел в холодной грим-уборной
и клал на щеки тон рукой проворной,
когда вбежал растерянный помреж
и сообщил, что Жорку Папазяна
разбил инсульт. Кто будет партизана
играть пред школьным зрителем сегодня?
Ведь никого не сыщешь — ну хоть режь!
Надежда коллектива — на Конькова.
Он — оккупант? Ну, что же тут такого?
Успеет: паклю в зубы и –– хорош!
Всем трудно! Что он, из другого теста?
А роль — мечта. К тому же мало текста.
Весь текст на протяжении двух актов —
Отличная реприза — «Хрен возьмешь!»
Коньков, игравший Гамлета на курсе,
не стал кричать о честности и вкусе,
а будучи своим в своем цеху,
пошел в кулисы: встать там — «зарядиться»
на выход, заодно и убедиться,
что около эсэсовской шинели
приткнули партизанскую доху.
…И грянул бой… Уж зрители мужались.
События к финалу приближались.
И падал в снег расстрелянный герой.
Но, как ни жал Коньков, един в двух лицах:
был тощ — в перчатках, плотен — в рукавицах,
а зрители с растущим подозреньем
следили за двойной его игрой.
Зал осознал — привычка подсказала,—
что немец — свой. Нет, не обманешь зала!
А то, что сам себя он расстрелял,
есть трюк геройский, Штирлицу на зависть.
Нет, «хрен возьмешь!» — у зала есть глаза ведь!
И вместо слез, скупых, но плодотворных,
неплодотворно улыбался зал…
…Коньков смыл грим. Он вышел из театра,
гадая, что за роль сыграет завтра.
Еще гремели выстрелы в ушах —
опять помреж переборщил с расстрелом.
Но жив Коньков! Душою жив и телом!..
Что до таланта, то таланта жалко…
Коньков вздохнул и чуть прибавил шаг.