Вот мать, потерявшая сына. В ее комнатушке —
Одни фотографии: в десять, в двенадцать, в шестнадцать,
а умер он в двадцать, желтуху схватив «на картошке».
Из армии целым пришел — в институте погиб.
Теперь ему было бы тридцать. Она прозябает
в научном издательстве, вечно на грани банкротства,
весь день редактирует, на ночь берет переводы,
порой голодает, но жалоб не слышит никто.
И некому слышать. Подруг у нее не осталось,
Друзья ее сына заходят все реже и реже,
У них уже дети, работы, заботы, разводы,
И им все труднее о чем-нибудь с ней говорить:
Они вспоминают о сыне расплывчато, смутно —
все те же словечки, поступки… Но дело не в этом,
Не в этих повторах. Он смотрит со всех фотографий,
Больших или малых. И в комнате трудно дышать.
Никто не выносит такой концентрации горя,
Такого раскаянья. Всякая мать-одиночка
На сына орет, чуть он вырастет из-под опеки.
Она это помнит и медленно сходит с ума.
О Господи, как она кается в каждом скандале,
О, как она просит прощенья за каждое слово,
за каждую вспышку… И если он все это видит,
Он в этой же муке раскаянья тянется к ней.
И это раскаянье их обоюдное, эта
взаимная, слезно-немая мольба о прощеньи
все в комнате полнит, и в ней невозможно остаться
на час или два — потому что душе невтерпеж.
Душа не выносит такой чистоты обожанья,
Любви невозможной, безмерной, беспримесной, чистой,
Свободной от всякой обиды, злопамятья, ссоры,
А полной одним неизбывным сознаньем вины.
Когда бы не ссора, не драки, размолвки, обиды, —
Любви бы никто из живущих на свете не вынес,
Она бы казалась предвестием вечной разлуки,
Поскольку мы все одинаково обречены.
Давайте орать друг на друга, покуда мы живы,
покуда мы грешны, покуда мы робки и лживы,
покуда мы живы, покуда мы бесимся с жиру,
Покуда мы рвемся из дома, зови не зови,
Давайте орать друг на друга, и топать ногами,
И ссориться из-за всего, и швыряться словами,
Чтоб не обезуметь, не выгореть, не задохнуться
От нашей немыслимой, невыносимой любви.