…на что похожа наша встреча? На
видение из давешнего сна:
Двадцатый год, гимназия, и в ней
Какой-то орган новоразмещенный,
Совдеповский и сложносокращенный,
С названием из десяти корней.
Я прихожу за визой… или нет —
Какой-то бумаженцией, потребной
Для выезда в Париж на пару лет.
Еще остался в классах сор учебный:
Помятый глобус, классная доска,
На коей уцелела надпись мелом
(Стереть не дотянулась ВЧК —
Им многое в новинку, неумелым,
Их главные деянья впереди):
«Товарищи! Вся власть УЧЕРЕДИ…»
Три года мы не виделись. С тех пор
Я из эстета сделался аскетом
И виновато опускаю взор,
Когда напоминают мне об этом.
Зарос, одет в какое-то рванье —
в потертом шарфе, в драненьком пальтишке,
Как нищий из моей же давней книжки —
но я почти не помню про нее.
А впрочем, все я знал. Я был готов.
Не мы ли предрекали, накликали,
встречали гуннов, гибели алкали
И вместо гуннов вызвали скотов?
И это я предчувствовал. Теперь
Я раболепно открываю дверь,
записку Луначарского вручаю,
потом, стыдясь внезапной хрипоты,
Жую слова… и в этот миг встречаю
Твой прежний взгляд. Я знал, что это ты.
Сто лет назад (а сколько в самом деле? —
все милосердно прячется в туман)
Мы пережили — нет, преодолели
Угарно-кокаиновый роман,
продлившийся от середины лета
До предвоенной тягостной зимы,
Типичный для тогдашнего поэта
И дочери профессорской семьи.
О этот демонизм, о вамп наивный,
Богемный, добросовестно-надрывный,
Метания от беса до креста,
Запекшиеся черные уста,
«Хочу грешить!», «Хочу уйти в монашки!»,
«Хочу вина!», «Хочу на острова!» —
О, как я изучил твои замашки,
Безбожный грим, заемные слова,
Разрывы и прощания без счета…
но было в этом истинное что-то —
Твой первый страх, твой полудетский плач,
И зябнущее, тоненькое тело,
в котором трепетала и болела
Душа живая, как ее ни прячь.
Ночные кабаки, где слух терзали
Безумцы с подведенными глазами;
Метельные видения, мосты,
все сомовщина, вся арлекинада,
все притяженье черной пустоты:
Мы к гибели летим, и так и надо,
все поделом! Мучительный набор:
Полозьев скрип, откинутая полость,
И звездный мрак, и в этом тоже пошлость —
не музыка. Не гибель, а позор.
Вот плеоназм: упадок декаданса,
Торговля бредом, драмы в синема…
в конце концов я этому не сдамся,
И не умру. И не сойду с ума,
затем что гниль чужда моей природе
И я скучаю там, где гибель в моде.
Все, что носилось в воздухе ночном,
Февральском, стылом, каплющем, зеленом, —
все разошлось с годами по салонам.
Играйте дальше. Я тут ни при чем.
Вот так, друг друга вдребезги измучив,
Мы разошлись шесть лет тому назад:
Елагин остров, между черных сучьев
Стоит февральский розовый закат,
но тьма клубится на востоке мглистом.
Мы расстаемся. Плоски все слова.
До этого ты месяц или два
Металась между мной и террористом,
Он ждет тебя сегодня в пол-седьмого,
Я каблуком утаптываю снег,
И все, что в нас покуда есть живого,
Сейчас умрет — теперь уже навек.
Дальнейшее не стоит описанья.
Война, развал, февральское восстанье —
все двинулось лавиной стольких бед,
Что нам равна возможность всех исходов.
Вот участь богоизбранных народов:
Куда ни сунься — им спасенья нет.
Куда ни правь — направо ли, налево, —
всех притяженье ямы одолело,
И я — похмельный гость в чумном пиру —
на плечи крест безропотно беру.
Что о тебе я слышал? В общем, мало:
Сперва пила, любовников меняла,
С одним из них затеяла журнал,
У Белого в истерике валялась,
Из-за эсера Кошкина стрелялась…
Однажды ночью я тебя узнал:
Ты ехала с хлыстом в автомобиле.
Хлыст был раскормлен. Их тогда любили.
Теперь, когда, решившись наконец,
Дождавшись всех обещанных возмездий,
Я подаю прошенье об отъезде, —
Ты предо мной: без грима, без колец,
В обличии стандартной комиссарши,
не сделавшем тебя, однако, старше,
С короткой стрижкой, с пламенем в глазах…
Кто мог предугадать такой зигзаг —
Не я ли сам? Не нас ли всех манило
Предвестье бури, грозная волна?
Все жаждали пройти через горнило —
И вот прошли. Я заплатил сполна.
Что ты творила в три последних года —
не ведаю. Какие-то фронты…
затянутая в кожанку свобода,
Жена наркома — это тоже ты,
И этот порох, заменивший ладан,
И кожа, заменившая парчу —
И этот путь был мною предугадан.
Я знал, что будет так. Но я молчу.
На той, тогдашней плесени и гнили
возрос кумач грохочущих торжеств,
Повадки новоявленных божеств,
Броневики, агитавтомобили, —
Все узнаю, и всюду мне видна
Одна рука, истерика одна.
Подобный переход не мной замечен.
Мы оба щепки этого костра.
Но я обобран, выжат, искалечен,
Я понял все, а ты, моя сестра,
Со взором снисходительно-приветным
(От этого мне тоже не уйти),
Пропахшая степным вольготным ветром,
И порохом, и «Лориган-Коти» —
Мне доказать пытаешься, что бегство
Погибельно, что время бросить детство
И дар отдать на просвещенье масс…
Мелькает «с нами», «наше» и «у нас».
Но я молчу. Из этой мясорубки
нет выхода, и ты обречена.
Здесь судьбы побежденных так же хрупки,
Как судьбы победителей. Весна
Меж тем берет права свои. Я слышу,
Как вниз роняет капли бахрома
Сплошных сосулек. Облепивших крышу.
Сейчас я снова не сойду с ума,
Как и тогда. Я попросту уеду,
А ты, подвластна все тому же бреду,
Погубишь все, потом умрешь сама —
От тифа ли, от пыток ли, от пули,
И я умру, и встанет в карауле
нас на пиру собравшая чума.
Ты выпустишь меня по дружбе старой.
И я — сутулый, желтый, сухопарый —
Пойду домой по снегу, по воде —
в забвенье, в эмигрантскую мякину:
ведь если я навек тебя покину,
Мне не найти пристанища нигде.
Чириканье голодных птиц на ветках,
прохожие в своих одеждах ветхих,
Темнеющая к ночи синева,
на Невском пресловутая трава —
во всем просвет, прозрачность, истонченье,
Безбожно накренившаяся ось,
И будущего тайное значенье
Сквозь ткань пейзажа светится насквозь.
О женщина десятых и двадцатых,
затем шестидесятых, — общий бред,
подруга всех забитых и распятых,
Хранившая себя при всех расплатах —
не льсти себе: тебе спасенья нет.
Мы мнили — ты бессмертна. Черта в стуле!
Тебе сходило все на первый раз:
в себя стреляла ты, но эти пули,
Тебя не тронув, попадали в нас.
Тебе не минуть жребия того же:
Обрыва всех путей, постыдной дрожи,
Тоски, мольбы, мурашек по спине…
Но как же я любил тебя! О Боже
Я так любил тебя! Ты веришь мне?
Мы делали тебя. Мы создавали
Твой бледный образ из своей мечты,
К тебе мы обращали наше «Vale» —
Мы знали, что от нас осталась ты,
Одна за всех, одна из миллиона…
Но знаешь ли судьбу. Пигмалиона?
Миф умолчал о главном. У богов
Он вымолил тебя. Он был готов
Хоть жизнью заплатить за эту милость —
И все же отдал больше, чем имел.
Мир дрогнул — равновесье сохранилось.
Ты ожила, а он окаменел.
Вот так и я: вся страсть твоя, все прелесть
Так безнадежно, мертвенно чужды
Моим мирам, где все слова приелись,
все дни пусты и в счастье нет нужды.
Я сотворил тебя. Через полгода
Ты бросила меня. Пережила —
Как всякая добытая свобода,
Взращенный сын, любимая жена.
От нас ты набиралась слов и жестов,
Измен, истом, истерики, инцестов,
прозрений, бдений, слез, эффектных поз, —
Ты все от нас взяла, но обманула,
Поскольку никогда не дотянула
До нашей честной гибели всерьез.
Живучесть, участь мнимоодержимых!
Ты выживала при любых режимах,
Ты находила нишу, выход, лаз,
нас, гибнущих, отбрасывала смело…
Живи теперь! Ты этого хотела,
Ты выжила. Но время мстит за нас.
Не зря ты повторяла наши фразы —
в неведенье своем, почти святом,
Ты нахваталась гибельной заразы.
Мы первыми умрем, а ты потом.
Ты находила выход. Ты бежала
Иль со скотами оставалась — но
Единое для всех, слепое жало
Нас настигало все-таки равно.
…Весенний вечер, мокрая брусчатка.
Все призрачно, погибельно и шатко,
И даже крест, который мы несем,
не так тяжел при этом бледном свете,
Как бы идущем из иных столетий.
Какое примирение во всем!
Сквозь эти лужи, этот снег и жижу
Я будущее явственно провижу —
все семь десятилетий черноты,
Но различаю там, за чернотою,
Другую встречу — с разницею тою,
Что я остался, а сбегаешь ты.
Все та же ты, душа почти без тела,
но только не в двадцатом, а в вчера, —
Мне вслед, как обреченному, глядела,
Не зная, что сама обречена.