Что ж ты, ворон, вьёшься над фронтиром,
и запев опять похож на стон?
Не найти в сегодняшних квартирах
во всю стену карт одной шестой
и тем паче атласа империй,
где и финн, и русский, и казах.
У империи щипали перья,
а потом ― что можно и нельзя.
Было всё: и стройки, и остроги.
Выли волком: ляг да помирай
на войне, когда у нас до Волги
полыхал один передний край.
Много лет спустя по мирной жизни
прокатился вдруг императив:
за бока кусали и отгрызли,
сколько каждый хапнул унести
на парады суверенитетов,
не оставив ни тебе, ни мне
всех краёв, добытых прапрадеда-
ми ― до самых дальних ебеней.
Знают зубры Беловежской Пущи,
кто бумаги крысил под сукно,
кто стал кушать более и лучше,
кто давно уже в краю ином
и кому приказ смотреть на запад,
а кому ― в другую сторону.
Нарезают нам по карте лапоть ―
только ноги впору протянуть ―
чтоб с овчинку показалось небо.
Нам желают страстно, всей душой
смерти (разумеется, мгновенной)
и беды (пиздец какой большой).
На развалинах эсесесера
стало неудобно говорить
про погромы и резню в Бендерах,
поминать Баку и Сумгаит,
бередить затянутые раны.
И для всех мы ходим во врагах:
слишком севера у нас бескрайни,
слишком неприступны берега.
Похуй. Улыбаемся и машем.
А в небратьях злобы до краёв:
вот бы ваше, Раша, сделать нашим.
Вот и налетает вороньё,
всё тесней сдвигаются кордоны,
всё скрипят извилины в мозгу:
дай одним ― от Сяна и до Дона,
а другим ― сибирскую тайгу.
А скажи-ка, дядя, ведь недаром
кто в Москве на митингах орал,
едет раскачать протест в Хабаровск,
а потом, глядишь, и на Урал?
Лёжа в люльке, мы не выбираем
мать с отцом, родную землю, речь.
Ну а после ― чья-то хата с краю,
а кому-то общее беречь:
не за власть, за герб и даже знамя,
не за то, чтоб жили как в раю…
Широка страна ещё. Но знаю,
что стоять придётся на краю.