Камнетёс завидует гончару:
мой резец по мрамору твёрже рук,
слабых рук, которыми месят глину.
Что же нем и холоден мрамор тот,
что граню я истово, а поёт
тёплым голосом свисток его соловьиный?
Жажду я гармонии на века.
Мрамор отшлифовывает рука:
чтобы ни погрешности, ни щербинки.
А у него в руках — прах. Комки.
У него — безделицы, черепки,
что едва домой донесёшь от рынка.
Камень устоит. Всех переживёт.
И граню его я за годом год
яростнее, чтобы стал совершенней.
И твержу себе: не напрасен труд.
Пусть не вдруг, не сразу — когда умру,
кто-нибудь уменье моё оценит.
Вспомнит, как я правил свои резцы,
мерил плиты, чтоб вознеслись дворцы,
чтобы храмы высились горделиво.
Только дразнит звук на чужих устах,
этот свист насмешливый: к праху прах,
всё одно когда-нибудь станем глиной.
От неё тепло домовой печи,
из неё и кровля, и кирпичи,
и свистулька, сделанная с любовью.
Глина оттого льнёт к простым рукам,
что сулит бессмертие простакам.
Мрамор окончателен. Он — надгробье.
Даже если тёсанную плиту
водрузят на должную высоту,
то пропорций, строгости и симметрии
не оценит ветер, набравший в рот
праха: посвистит, да и занесёт
глиной труд того, кто боялся смерти.
…А гончар выходит на солнцепёк.
Гладят руки глину, берут в комок:
и готова, точно живая, птаха.
И в неё достаточно подышать,
и она поёт, как поёт душа,
что сильнее зависти или страха.