Когда на нас спускают всех собак,
взыскуя покаяния и плача,
и наизнанку, словно абырвалг,
историю страны моей иначат,
шельмуют нас с оттягом и с посолом,
я думаю о маме и отце:
станочный папин вспоминаю цех
и мамины призаводские школы.
Они детьми увидели войну:
бомбёжки, холод, голод, страх. И фрицы.
Они ту пору до сих пор клянут,
какое там — простить и примириться…
И мама помнит бабушку в слезах,
когда вернулся дед-связист из Праги
со старшим сыном. Папа помнит, как
другую бабушку спасли в крутом овраге,
когда вели в германский эшелон,
как дом горел, как выжгли всю деревню.
Их призывают немцам бить поклон?
Страна моя, откуда эти бредни?
Бить будут нас! Да, будут. В гриву, в хвост.
Смотри на них. Вот Виктор, вот Мария.
Война их наградила в полный рост:
ему — туберкулёз, ей — малярия,
но радовались солнечной поре,
когда страну отвоевали деды.
Отец студентом на Сапун-горе
встречал десятилетие Победы.
В вечерней школе мама аттестат
парням из заводских цехов вручала.
Букет на выпускной великоват —
не обхватить и в две руки. Начало
семейной жизни согревало их:
пусть общежитие, построят дом — и двушка.
Всего-то скарба было на двоих:
два чемодана, чайник и подушка.
Живи, работай! Что за времена:
растить детей и персики для внучки,
идти домой не с пузырём вина,
а с новой книгой каждую получку.
И не его, и не её вина,
что в одночасье рухнула страна,
когда не о труде, а о деньгах
людей вокруг призвали думать резко,
и сразу стал первейший олигарх
последний из директоров советских.
Давно не слышно заводских гудков,
и корабельный винт не пенит воду,
и лишь тяжёлый мат крановщиков
витает над разграбленным заводом.
Наследье разом обратилось в прах,
тут выжить бы, да как? Да хоть убейся.
Коллеги умирали в отпусках
бессрочных — лишь бы капал стаж для пенсий.
А тот, кто выжил, молча в трюмы лез,
жёг лёгкие волокнами асбеста
на сухогрузах греческих: в ЕС
таким судам не находилось места.
Их тени всё стоят у проходной.
Родители мои пока со мной.
Не дай Господь мне снова испытать
те дни, когда очнёшься вдруг со стоном:
в чужой стране твои отец и мать,
и родина отрезана кордоном.
Я содрогаюсь, думая о маме:
ей правда повезло с учениками:
они её медсёстры и врачи —
все те, кому теперь её лечить,
но ни кровинки на её лице.
Я беспокоюсь о своём отце:
о каждом миокардовом рубце
за каждый с мясом вырванный станок,
за каждый цех, причал, за каждый док.
Когда на части разрывают псы,
страна моя — и на тебе рубцы.
Когда мои пошли голосовать
на референдум вежливого марта,
отец отрезал: нет пути обратно.
Да хоть солому есть, сказала мать.
Мне кажется, ты всё ещё больна,
очнувшись ото сна, моя страна.
А вдруг наш дух пока ещё не смог
воспрянуть после стольких испытаний?
Так сублейкоз съедает костный мозг
фиброзной, ни на что не годной тканью,
и организм убьёт любой пустяк.
А тут ещё и спляшут на костях.
Нам никогда спокойно не дадут
мечтать о мире, где в почёте труд,
растить сады, чтоб по весне цвели,
учить детей и строить корабли.
Наш дом и так был взорван и расколот.
Нас будут бить наотмашь и под дых,
нас будут бить за парус и за штык,
за якорь и за крест, за серп и молот.
Мы застим небо, как ни назови
страну, простёртую на пару континентов.
Мы столько раз всходили на крови.
Мы знаем боль последнего момента,
когда, казалось, вдребезги и вдрызг,
и сразу пот и слёзы, дым и порох.
Нас будут бить в любой удобный миг:
как бьют в Донбассе, бьют — в домах и школах.
За дедов, за отцов и матерей,
за всё, что есть, за раны и мозоли,
нас бьют за веком век — пойми скорей:
нас будут бить, пока мы им позволим.
Нас будут бить по самому больному,
и нам нельзя утратить чувство дома.