Луна светила так, как будто
ей предстояла казнь под утро,
а так хотелось весь свой свет
плеснуть из таза ясной меди
на землю накануне смерти,
плеснуть на землю и – привет!
Но без луны нельзя, наверно.
В глухую ночь куда как скверно
шататься с милой под дождем,
ее причудам потакая,
и промокая, промокая
под романтичным, словно триллер,
и столь же тягостным дождем.
Но нынче-то луна светила.
Да как! Подвыпивший кутила
желал с ней пить на брудершафт,
из-за стола на Камергерском
поднявшись вдруг в порыве дерзком,
не то в гордыне – Маяковский,
не то в горячке алконавт.
Непонятый и одинокий,
пророк шатался одноногий
в распадке уличных кружал.
И постовой смотрел недобро
за тем, чтоб было всем удобно,
но обижал одних лишь нищих,
а принцев втайне обожал.
Никто не спал в ночной столице.
Вид белоснежной кобылицы
Проплыл, как некий общий сон.
И голос юной тунеядки,
просившей на прокорм лошадки,
положенный на мерный цокот,
был наглой силой напоен.
Как быть? Как разойтись сегодня?
Чья это ночь: твоя? Господня?
Пойми, я больше не могу
дышать полночным этим ядом,
когда – луна, когда ты рядом,
когда вся жизнь – беспечный спринтер,
сорвавший ленту на бегу.
Вина! Еще вина! И лета!
И лунного, с безумством, света.
И снега свежего. И льда.
И меж сомнением и верой
прожить всю ночь с набухшей веной.
И никогда… И никогда…
1976