Николай КРАСИЛЬНИКОВ
НАРИСУЙ МНЕ ВЕРБЛЮДА
С. П. Беспятову
Мы с братом давно живём в разных городах. У каждого своя семья. И поэтому встречаемся редко. Дела, заботы… Но брата я всё равно очень люблю и уважаю. Он старше меня на целых семь лет. В детстве он был моим лучшим другом, а иногда даже заменял родителей (то есть мать: отец у нас с войны не вернулся). Такой он чуткий и внимательный. Что ни попросишь, всё тебе сделает. Игрушечное ружьё надо смастерить? Хорошо, наберись терпения. Такой выстругает из дощечки на верстаке — как настоящее! Все окрестные пацаны потом завидуют. Коньки самодельные поломались? Не беда. Новые выточит из какой-нибудь металлической трубки. И снова носись по зальделым дорожкам, пока ноги не устанут. Надо украсить новогоднюю ёлку игрушками? И тут брат приходил на помощь. Клеил, рисовал, вырезал разные фигурки птиц и зверушек. Словом, сколько его помню, он был мастером на все руки.
Жаль, что мы так редко теперь видимся. А когда всё же такая встреча происходит, брат, совсем уже поседевший, непременно вдруг совсем по-мальчишески улыбнётся и напомнит:
— Хочешь, я тебе нарисую верблюда?
Наши жёны всякий раз недоумённо пожимают плечами, принимая эту фразу за неудачную шутку, а нашим детям, серьёзным и ухоженным, вовсе не до реплик родителей: знай себе, сражаются в настольный хоккей. Но мы-то знаем, что за этими словами кроется что-то очень важное, пожалуй, всё наше детство, в общем нелёгкое, а потому трижды запоминающееся.
Вон брат с отрочества до сих пор страдает язвой желудка. За его плечами ремеслуха, армия, целина, долгая работа на заводе…
— Так нарисовать верблюда или нет? — в глазах брата тёплые с лукавинкой огоньки.
— Нарисуй, — говорю я и подставляю чистый лист, а сам мысленно уношусь в те далёкие уже годы, в казахстанский городок, к маленькому домику в два окна, что горели по вечерам приветливо и ожидающе…
Я учился в первом классе. Приближался Новый год. На улице было холодно, вьюжно. Мать от темна до темна на станции. Она работала там стрелочницей. Брат учился в ремеслухе на электрика, а вечерами работал тоже на станции. Я же после уроков целыми днями слонялся по дому. Хотя и здесь было не очень-то тепло (топили углем и приходилось экономить его, растягивать на долгую-долгую зиму) всё равно не так, как там, за окнами. Летит косой снег. Штрихует низкие домишки, куцые голые акации, высоченную водокачку и одиноких прохожих, укутанных кто во что горазд. Иногда со станции доносились то короткие, то длинные пронзительные гудки. По ним я мог запросто определить: пассажирский это или «товарняк».
Длинно и, как мне думалось, требовательно гудел пассажирский; вот, мол, я мчусь в дальние тёплые края, а вы дайте скорей дорогу и оставайтесь прозябать здесь в своём захолустье. Зато товарняк гудел коротко: как всякий рабочий человек, немногословно и добросовестно выполняя свою скромную работу, перевозя искорёженные пушки, танки, лес, руду, нефть…
В пустом животе у меня неприятно ёкало после утренней свекольной похлёбки. Это детское ощущение постоянного недоедания я носил в себе потом долгие годы… Чтобы как-то отвлечься, я обычно принимался листать старые журналы, книги… Рассматривал картинки. Как-то в одном журнале мне попался рисунок, изображающий верблюда. И я вспомнил сказку, рассказанную мне братом: о том, как один добрый волшебный верблюд ходил под Новый год по городу и развозил всем ребятам подарки — кулёчки с конфетами и апельсинами. Что такое апельсин, я представлял с трудом, но с непоколебимой ребячьей верой в чудесное чувствовал: это необычайно вкусно.
«Представь себе такое круглое золотое яблоко, — пояснил брат. — Кисло-сладкое и запах от него держится в комнате долго-долго».
Легко сказать: представь! Брат-то уже пробовал апельсин в последний мирный год.
«Много-много тогда привезли подарков на ёлку в Клуб железнодорожников!»
А мне много и не надо. Хоть бы один самый крошечный апельсинчик.
С того дня я стал мечтать о волшебном верблюде. Хотя верблюд не апельсин, чего-чего, а верблюдов в окрестностях нашего городка тогда было немало. Когда двугорбые аборигены пустыни показывались на нашей улочке, ватажка казашат, припрыгивая, бежала за ними, и радостно вопила, то ли песенку, то ли считалку:
Лёк, лёк, тюялар!
Ачик, ачик тюялар!
(Верблюды, верблюды,
Горькие верблюды!)
Не успеет брат прийти с занятий, отряхнуть в коридоре стёганую фуфайку от снега, а я уже лечу к нему с листком тетрадной бумаги:
— Нарисуй мне верблюда!
Сначала брат терпеливо и добросовестно выполнял мою просьбу. Он и рисовал очень хорошо. Каких только верблюдов не изображал мне. И одногорбых, и двугорбых, и маленьких, и великанов. Но я всякий раз был чем-то недоволен. Похоже, но не то.
— Ну, какого тебе ещё надо верблюда? — сердился брат и беспомощно опускал руки.
— Взаправдашнего, — отвечал я.
— Так я и рисую взаправдашнего. Как на базаре.
— Нет, ты мне нарисуй такого, как в сказке: чтоб с подарками.
— Уф, — тяжело вздыхал брат. — Ну и липучий же ты. — И, экономя бумагу, переворачивал листок, пытаясь, в который раз, исполнить мой очередной каприз.
Всем хорош был мой брат, а вот воображения ему не хватало. Опять получалось похоже и прозаично. Однако, отправляясь спать, я неизменно клал очередной рисунок под подушку. Мне снился шумный южный бесконечный базар с экзотическими фруктами — я и названий их не знал, только видел на картинках — а меж рядов важно шествовал мой волшебный верблюд. На боках его покачивались две огромные корзины, наполненные доверху ярко-солнечными апельсинами. Верблюд поворачивал длиннющую шею, оглядывался по сторонам, как бы выискивая меня глазами, и я, не выдерживая, с трудом вырывался из толпы вперёд и кричал:
— Вот я!
Мать беспокойно схватывалась, подходила к кровати, прикладывала тёплую ладонь к моему лбу, вздыхала. Затем снова бережно укутывала меня одеялом… А на другой день я уже снова канючил: «Нарисуй…», надеясь, что сон продлится и на этот раз волшебный верблюд откликнется.
Как-то брата вместе с другими фэзэушниками направили на практику в близлежащий колхоз проводить электропроводку. Скучно мне стало одному. Не будешь же постоянно рассматривать картинки!
Теперь я стал чаще выходить на улицу. Холодно. Но поиграешь с ребятами в снежки, набегаешься и, вроде, теплее делается.
Раз я так заигрался, что жарко стало, даже скинул латаную-перелатанную шубейку прямо на снег. А вечером меня стал мучить тяжёлый кашель. Под утро поднялась температура. Мать не пошла на работу, а побежала за фельдшером — седеньким старичком с вечно трясущимися руками, исполнявшим обязанности врача. Он долго прослушивал меня через резиновую трубку, стучал костяшками пальцев по груди. Столь же долго жевал маленьким сухим ртом, о чём-то размышлял, затем, туманно глядя в окно, сказал какое-то непонятное слово.
— Это страшно? — спросила мать шёпотом.
Фельдшер молча порылся в своём потёрханном фанерном чемоданчике и вытащил несколько бумажных пакетиков с порошками.
— Вот, — сказал он. — Принимать три раза в сутки. И усиленное питание. — Старик почему-то усмехнулся и засеменил к двери.
— Погодите, — спохватилась мать, доставая из кошелька смятые зелёненькие бумажки. — Хоть за лекарство…
Старик, не оборачиваясь, помотал головой.
— Посидели бы, хоть чайку попили бы…
— Благодарствую, сударыня! — буркнул фельдшер. — как-нибудь в следующий раз. Мне надо успеть ещё к пяти пациентам.
«Благодарствую», «сударыня», «пациенты». Смешной какой…
Старичок исчез. В комнату вернулась тишина. И было что-то в ней успокоительное. Только табурет, на котором сидел фельдшер, как мне казалось, долго ещё пах какими-то лекарствами…
Вечером нагрянул брат. Мы его и не ожидали. Сказал, что досрочно закончили работу. Вытащил из вещмешка буханку ржаного хлеба и с десяток яиц.
— Председатель премировал, — сказал брат.
А мать почему-то отвернулась в сторону, незаметно утерев кончиком платка глаза.
У меня опять поднялась температура. И я без конца просил брата нарисовать сказочного верблюда.
Бедный брат! Он терпеливо принимался исполнять просьбу, но каждый его рисунок я отвергал, и он снова хватался за карандаш.
Лишь перед самым рассветом мне удалось уснуть. Брат тут же рядом задремал на скрипучем табурете.
Проснулся я внезапно. В комнате было светло — то ли от уличных сугробов, то ли от проглянувшего, наконец, зимнего солнца. На плите аппетитно шкворчала яичница.
У меня слегка кружилась голова, на лбу выступила испарина. Вошёл на цыпочках брат.
— Есть будешь?
— Ага, — слабо кивнул я, а сам подумал: «Спрашиваешь ещё!»
После вкусного завтрака брат стал задумчиво перебирать свои «ночные» рисунки, потом вдруг посмотрел на меня и строго сказал:
— Знаешь, что, Колька? Хочешь, я тебе приведу настоящего верблюда?
— Хочу! — выпалил я.
— Только уговор.
— Какой?
— Дай честное слово, что никогда больше не будешь просить меня рисовать эту горбатую животину.
— Даю!
— Нет, ты мне дай такое слово, каким клянёшься перед пацанами, когда обещаешь сберечь тайну.
— Пусть сгорит тыщу раз проклятый Гитлер, да не будет ему ни дна, ни покрышки, провалиться мне на этом месте, если выдам тайну.
— Теперь верю, — серьёзно сказал брат.
— Как же ты приведёшь верблюда? — усомнился я. — И где ты его возьмёшь?
— А это уже не твоего ума дело! — брат легонько щёлкнул меня по носу. — Много будешь знать, скоро состаришься.
Потом я снова заснул. И видел сон: всё тот же пёстрый базар и губастого верблюда. На боках его покачивались корзины с апельсинами.
Проснулся я от странного шума за окном. Сначала с выхлопом растворилась форточка. Потом какой-то незнакомый голос стал зычно кричать: «Чох, чох!» Тут вошёл брат. Лихо скинул свою фуфайку и бодрым командирским голосом сказал:
— Вставай, Коля! Погляди, какого друга я тебе привёл!
Я даже забыл про болезнь. Соскочил с кровати — и сразу к окну. Брат предусмотрительно накинул на меня одеяло.
Ну да! За окном стоял самый настоящий верблюд, груженный двумя высокими огромными мешками, набитыми саманом. Хозяин, низкорослый казах с редкой бородкой и в лисьем малахае, тщётно пытался заставить верблюда заглянуть в открытую форточку.
— Вставай на табурет, — сказал брат. — Угости гостя сухариками.
И брат дал мне в руки два тёплых ржаных сухарика, видимо, загодя приготовленных.
— Ну, иди ко мне, не бойся, — стал просить я необычного гостя, показывая ему сухарик. — Я тебя не обижу, только поглажу.
«Хык-чок, хык-чок!» — стал лупить казах своего помощника.
— Да не тронь ты его, отпусти! — закричал брат.
Погонщик сплюнул сквозь зубы и, ворча, отошёл в сторону.
— Возьми, возьми сухарик, не бойся, — чуть ли не со слезами просил я.
И верблюд вдруг повиновался. Просунул в широкую форточку свою испуганно-любопытную морду. Я погладил его по голове и дал сухарик.
Он принял угощение и, не спеша, стал жевать толстыми губами. На пушистых ресницах его таял снег, изо рта валил пар. А глаза большие, чёрные и очень грустные. Совсем как человеческие…
Сжевав сухарик, верблюд выжидательно посмотрел на меня. Угощение ему явно понравилось, и он просил добавки. Я отдал гостю последний сухарик и, пока он управлялся, шептал ему на ухо:
— Знаешь что? Приходи ко мне почаще, а я буду специально для тебя жарить вкусные сухарики. Потом мы с тобой отправимся далеко-далеко. В волшебные страны, где круглый год лето и полно апельсинов…
— Эй, хозяин! — крикнул недовольно казах. — У меня время мал-мал остался. — Он, наверное, был недоволен, что балуют его верблюда и вообще что за непонятная затея… — Хык-чок, хык-чок!
Но здесь произошёл неожиданный казус: верблюд ни в какую не хотел убирать морду из форточки.
Как кричал и ругался его строгий хозяин! С превеликим трудом, не без помощи брата, удалось, наконец, оттащить верблюда от окна.
Одинокие прохожие останавливались, удивлённо глядели на необычную сцену и снова спешили по своим делам.
Брат с казахом занесли два тяжеленных мешка во двор. Саман — мелко нарубленная солома — годился для топки печей. На прощанье верблюд обернулся и помотал мне симпатичной башкой. А потом я снова юркнул в постель.
— Ну, как теперь, доволен? — улыбнулся брат, потирая не то от холода, не то от удовлетворения ладонями.
— А он ещё придёт? — вместо ответа спросил я.
— Выздоравливай. Вот весна вернётся, мы с тобой сами его навестим. Верблюд, парень, — скотина рабочая, ей праздно разгуливать некогда…
Не знаю, то ли от порошков, что оставил фельдшер, то ли от того, что живой верблюд оказался ничуть не хуже волшебного, я быстро пошёл на поправку. И под Новый год я уже, как волчок, вертелся вокруг наряженной ёлки. А когда часы пробили ровно двенадцать, мать торжественно разрезала пирог из кукурузной муки с курагой. При этом не забыла напомнить, что печь топила специально саманом, отчего он получился такой пышный с золотой корочкой…
— Ну, как верблюд? — брат сощурился в озорной улыбке, протягивая мне альбомный лист. — Не разучился ещё рисовать?
— Что ты! — сказал я и почему-то покраснел. — Отличный рисунок. Хоть сейчас на выставку.
— А помнишь того… Живого верблюда?
— Как не помнить!
— С величайшим трудом уговорил я тогда Аманбая показать тебе верблюда. «Бери саман, — говорит. — Тогда поведу». Ну а после мы подружились. Сын его у нас главный инженер: и депо, и город наш теперь не узнать… Правда, верблюдов теперь не видать…
И оба мы, взрослые, солидные люди, вздохнули.
А наши серьёзные, ухоженные дети продолжали сражаться в настольный хоккей.
1979
Художник Галина Востокова. Мой белый верблюд