Лето душно расцветает запретами,
рот зашить бы за ненужностью вовсе, но
я секретами, ангиной согретыми,
захлебнусь еще, пожалуй, до осени.
Горлом стих идет, тошнотный и путаный,
налицо интоксикация приторным.
И на всё, что происходит над бункером,
я плевал бы, да слюны мало выдано.
Постарел я: где тепло – там и родина.
Отгорожен от всего, будто пологом.
Пру истошно беспринципным уродом на
амбразуры патриот-политологов.
У меня – своя война, по-над стеночкой
загибаюсь, ты в груди моей –
кратером,
полупризрачным, неясным, оттеночным,
ибо плоскости, которые рады нам –
не прямые, но, увы, параллельные –
и ночами я молюсь Лобачевскому,
протирая субреальность коленями,
в сумасшествии признавшись по-честному.
Вьются порознь ли, сбиваются в стаи ли
мысли темные (куда там Курт Воннегут!) –
мне в аду уже палатку поставили
(многоместную; подселят кого-нибудь).
Подыхает предпоследняя искорка,
дальше – тупо на рефлексах, не более.
Жизнь с руками мясника, с сердцем изверга,
чуть развеянная по ветру болью и
блудным колосом проросшая в вереске –
провалиться мне, хочу тебя до смерти!
Пульс морзянкой бьет: хочу тебя вдребезги!
Кровь кипит, и не помилуй мя, Господи.