фрагмент романа "Дайте мне имя"
И вот я на кресте. Мерзну.
Из всех ощущений плоти, распятой и подвешенной на гвоздях, у меня осталось только чувство озноба, видимо, оттого, что тепло вытекло из меня каплями крови, как остатки вина из сосуда, а солнцу так и не удалось пробуравить своими лучами грязно-бурый саван хамсина, чтобы хоть немного согреть мое остывающее тело. Боль? Боли нет. Физическая боль притупилась и стихла. Боль души останется со мной навсегда: душа должна быть всегда занята.
Шаг за шагом, упорно и всегда...
Это лучший мой, солнечный день! Я близок к тому, чтобы изменить ход истории устройство мира. Вот только мерзну... И грусть, светлая грусть переполняет мне сердце. Право же, есть люди и повеселее меня. Ценой собственной жизни проверить истину — это, конечно, подвиг. В жизни есть время и место для всего, и для грусти, и для подвига, и для славы...
Вот и слава прошла.
Меня охватывает ужас при мысли, что я могу потерять сознание, хотя это было бы спасением от боли. Иногда мне слышится голос Рии. Хотя сук, что застрял в паху, и поддерживает тело, оно все больше обмякает, обвисает, как влажное белье, и только тянет жилы из рук. Становится труднее дышать — невозможно вдохнуть полной грудью. Ноги все ищут по привычке опору. Они ведь не могут жить без опоры, а вынуждены бессмысленно болтаться в воздухе. Такой позор! Мгновения слабости бывают у каждого, но как только я обращаюсь взором к этим глазам, все мои сомнения рассеиваются и умирают, как дымок затухающего костра, а я наполняюсь каким-то отчаянно-ожесточенным мужеством и решимостью победителя. Это дает мне силы сдерживать крик и сносить жестокие муки распятия.
Это глаза моей матери!
Спасибо, родные мои! Я, как всегда, согрет вашим теплом.
Минуту тому назад у меня мелькнула мысль, что и ноги мои, чтобы они не болтались, можно было бы прикрепить к кресту парой гвоздей. И вот эта мысль находит свое воплощение, правда, для этого достаточно и одного гвоздя. И у меня теперь нет никаких сомнений: мысль — материальна. Впервые в жизни я испытываю такой ужас. Приходит в голову мысль и о том, что отрекись я вовремя от своих слов, и всего этого можно было бы избежать. Придет же такое в голову! Стоило ли тогда на протяжении лучших лет своей жизни впитывать в себя всю мудрость мира?! И ради чего, в таком случае, разыгрывается весь этот спектакль? Я прекрасно понимаю, что в глазах вечности моя гордыня просто пыль и ничего больше. Воспоминания, которым я то и дело предаюсь, меня радуют. Мне есть что вспомнить, и я должен себе признаться — мне не за что краснеть. Все, в чем я успел разобраться и поднатореть, на мой взгляд, достойно восхищения. Но нельзя самообольщаться. Нужно все время быть начеку, чтобы не выглядеть смешным. Были ли ошибки? Конечно! Многое теперь кажется наивным, но ошибок исправить уже нельзя. Мне тридцать три и у меня теперь есть профессия — Бог. Других дел у меня теперь нет, а времени — вечность. А вот и веселый луч юного солнца. Как все вокруг засияло, засветилось красками. Даже красная набедренная повязка обрадовалась — забилась на ветру, затрепетала. И в душе у меня потеплело. Солнце всегда заставляет нас быть добрыми. Но, видимо, этот смелый луч, едва пробившись к земле, тут же испугался: такого скопления людей, такой свирепой несправедливости небо еще не видело. Мои мысли беспомощно бьются, ибо я до сих пор не уверен в будущем. Мало как обернется дело и куда повернет колесо истории. Небольшая передышка кончилась, и они снова принимаются за свое. Чего они еще от меня хотят? Ах, ноги... Сначала длинным железным стержнем мне протыкают ахиллово сухожилие правой ноги, затем то же проделывают с левой. Нанизывают ноги, как мясо на шампур. И снова стук молотка растревожил толпу. Какое-то время я еще пытался удерживать свое тело, борясь с собственным весом усилием мышц. Даже перед палачами хочется выглядеть достойно. Но усталость берет свое, и мышцы больше не желают подчиняться воле. Приходится и с этим смириться. Бессилие бесит. И опять мрак хамсина поглотил землю. Много хлопот доставляют и плечи. Суставы выворочены и, кажется, скоро кости полезут наружу. Они угловато выпирают, как поленья, и я, вероятно, напоминаю мешок с дровами. Может быть, зря я отказался выпить болтушку из вина с миром, которую они мне предлагали? Боялся быть одурманенным. Теперь нужно терпеть. Когда висишь вялым мешком, мало-помалу боль утихает, и начинаешь осознавать происходящее. И меня одолевает любопытство: как там мои соседи? Висят. Справа и слева, как стражники. Все эти мучительные минуты я был занят только собой, и не заметил, что с ними проделали то же самое. Вбивали ли им гвозди в ладони, я не знаю. Рассмотреть их толком мне тоже не удается. Поворачивая голову и кося глаза то влево, то вправо, я рассматриваю их сквозь прищур век: висят, бедняги, как две большие рыбины. Едва заметно вздымаются лишь животы на вдохе. Ну, а что же толпа? Притихла. Я окидываю всех единым взглядом, стадце людей, оставшихся без вожака. Иногда кто-то выкрикнет что-нибудь кривое, но большинство молчит. Чьи-то робкие губы шепчут молитву. А когда солнце на миг озаряет их лица, я успеваю заметить у многих слезы на глазах. Так что не только ради праздного любопытства пришли сюда люди на этот мой праздник печали. И этому злодею, который прячется за спины других, есть дело до того, что здесь происходит. Я узнаю его по шраму на лице и плутоватому взгляду, блуждающему по сторонам, словно он что-то вынюхивает. Иуда! Зачем он здесь и чего он боится? Оказаться на моем месте? Этого нечего опасаться, ведь это его законное место. Иуда, родной, ты пришел полюбоваться на дело своих рук, смотри: дело сделано. И этим делом ты увековечил себя. Что ж, человечество воздаст тебе по заслугам.
Казалось бы — предан, чего еще желать? Так нет же, подавай мне еще и жажду презрения, желание славы... Останки человеческого дают себя знать. Но я не представляю себе мир без предательства.
Когда на них что-то находит, кто-то в злобе произносит слова, от которых не знаешь куда деваться. И ведь некуда деться, а уши не заткнешь пробками, и хочется поскорей выковырять эти слова из ушей. Знаешь, что не заслуживаешь такого упрека.
У них все еще передышка.
Звон кинутых в медный шлем игральных костей приоткрывает мне веки. Жребий брошен. И кровавые руки палачей бесстыдно и дружно делят между собой мои одежды, которые еще хранят тепло моего тела. Кому-то достанется плащ, кому-то пояс. Я вижу, как косится на мои сандалии этот коротышка, который, оступившись, чуть было не уронил крест. Ему нравятся мои мягкие кожаные шлепанцы, которые я надел к празднику. Царская обувь. Головной платок достается толстяку. Он тут же снимает шлем и набрасывает платок на голову. Воин в платке — потешное зрелище. Их четверо, поэтому хитон необходимо тоже разыграть. Не драть же его на части. Снова медный звон раздается у моих ног. Эта льняная рубаха дорога мне, как дар. Сотканная дорогими милыми руками ниточка к ниточке, она пропитана нежностью и заботой. Дар высокой любви, предназначенный для меня, комкают чужие грубые руки, на которых еще не высохла моя кровь. Они делят не только мои одежды, но и дурную славу своего будущего.
— Господи, — произношу я, — прости им, ведь не ведают, что творят.
Вряд ли они, занятые дележкой, слышат эти слова. Вряд ли их слышит и приунывшая толпа, которой наскучило переминаться с ноги на ногу в ожидании дальнейших событий. Они вдруг осознают, что все, чего они так жадно жаждали, уже произошло. Ждать больше нечего. Видимо, их это разочаровывает, и они начинают потихоньку расползаться. Потом они придумают мои первые слова, которые я произнес с креста. Те из них, кто позлее и позадиристей, протискиваются ко мне, злословя и сверкая глазами, крича своими рыбьими ртами:
— Эй, разрушитель Храма, как тебе там?
Вопрос задан, как издевка, без всякой надежды получить ответ. Но раз уж вопрос задан...
— Ничего, — произношу я, — только улыбаться больно.
Мне еще висеть и висеть... Нельзя ведь взять и сойти со креста. А то бы... Мне снова слышится голос Рии.
— Я хотела проверить тебя: ты — человек?
— Кем же я еще могу быть?
— Нечеловеком.
Только Рия знает, что ЭТО значит.
А что там шепчет Пилат? Я прислушиваюсь, пытаясь читать по губам.
— Се Человек!..
Больше ничего не слышно.