Я помню эти летние картинки:
трассирующий просверк паутинки
при первом появлении луча,
и пурпурный кочан персидской розы,
и пламенных бесед метаморфозы
в тени плетеной башни первача,
которым поперхнешься сгоряча —
Бог знает все, и даже наши дозы.
Июнь — намек на строгий Божий график,
который живописец или график
обязан был понять давным-давно.
Вода уже тепла, еще не вязка.
Судьба уже не быль, еще не сказка.
А впрочем, сказкой стать ей не дано:
пойдут дожди… Рай был так близко, но
со счастьем в этом мире неувязка.
Вон муравей спешит к вечерней смене.
Вот кто достоин счастья: в каждом гене
он — насекомый трудовых кровей.
Его отчизна там, где жизнь сурова.
Он — укоризна стрекозе… Как? Снова?!
Ведь хочется чего-то поновей,
хотя права, права — куда правей? —
та байка Лафонтена иль Крылова.
Но сколько можно повторять азы нам?
Наш век прошел. И жалко стрекозы нам,
так танцевавшей на заре его,
так шелестевшей тканью слюдяною,
бессильной пред эпохой ледяною,
где все, что не работа, — воровство.
И что ж тут возразишь-то? Ничего.
Да шлендра… Но ведь приглянулась Ною!
Ной понимал, кого он брал на судно.
И стрекоза, хоть и была беспутна,
мне кажется, в лимит попасть могла.
Оправдано ее в нем пребыванье:
на Господа простое упованье —
немалый вклад в счастливые дела.
Звучи же легкомыслию хвала!
Когда звучишь, то — не без основанья.
Она висит, предтеча вертолета,
и может, только в том ее работа,
чтоб авиаконструктор вдруг прозрел…
А муравей наметил влезть на грушу.
Я муравьиных планов не нарушу —
вот вам консенсус двух белковых тел,
в которых Кто-то очень захотел
вдохнуть, но — что? Так странно молвить: душу.
1963