В стеклянной храминке, потом в румяной туче
полупрозрачного плода
мгла осени, как зернышко, лежит.
Внутри нее огонь бежит
из ниоткуда в никуда.
Ведь Осень-Гестия очаг оберегает.
Там, в глубине его, поет
все то, что дождь беспамятный смывает,
что снег ближайший заметет,
что в сердце тяжком обрывает
озябший путник у ворот.
И вот его к огню сажают,
И ветер внутренний цевницу достает:
– Я вижу копи золотые
или ночные города:
померкшие, пережитые
и будущие, как слюда.
Но более всего люблю я просто пламя.
Оно ныряет вензелями
в ту глубину, которую вокpyг
никто за правду не считает,
откуда к нам кометы долетают,
где всё бывает, милый друг, –
а пламя дальше выплывает,
как золотой тритон, припаянный к трубе.
Он говорит: я знаю о тебе,
но ничему не доверяю.
И это правда.
Бедный узник
невидимых полупрозрачных век,
на что, на что походит человек,
а уж на жизнь свою больную
он не походит никогда;
ни в раннем детстве, ни тогда,
когда в лицо он старость видит
и ей неслышно говорит:
– Рисуй на мне начальные черты
твоих имен: таких, как Твердь, Руда,
Мирская Мгла, Вечернее Прошенье.
Пиши на мне болезненное имя.
Я и в слезах его пойму
и передам, пересыпаясь,
как неприметное селенье,
как горсть огней –
из темноты во тьму.