Я совершенно не помню, как это начиналось. О чем я думал, как докатился. В какой книжке про это можно прочитать? Память, завернув сознание в тугую простыню, долго волочила меня по серому небытию, из которого лихо шмякнуло на твердый линолеум настоящего момента. Момент был таким: я положительно отвечаю на предложение «выйти поговорить». Таков был уговор — я начинаю вспоминать. Я пообещал себе, что соглашусь на любую экзекуцию, которую они придумали. Мы идем к двери. Я впереди, руки в карманах, трое сзади — злобные и голодные, как посетители «Макдака» в субботний день. Далее можно было вести себя тремя возможными способами: воззвать к милосердию нападавших, которое и правда иногда обнаруживалось в пахнущих пивом складках хмурой души, попробовать убежать, или начинать защищаться. Этот сценарий начинался каждый раз одинаково. Я знал наизусть все уловки, все возможные претензии и способы сделать больно. Однако сегодня больно должен был сделать я. Такой уговор тоже был, а обещания надо хотя бы пытаться выполнять. Без посторонних мыслей достаю из кармана «ПМ». Пистолет я купил у одного очень странного типа, который держал антикварную лавку на Арбате. Причиной покупки был, разумеется, живой интерес школьника к военной истории, который, сэкономив на пиве, увлекся наукой. ПМ был направлен в брюхо здоровенного Лехи (толстый, с двойным подбородком, глаза наглые, жадные). Он нисколько не испугался. «У него пистолет», — сказал Леха. Лехины друзья молча двинулись на меня. Они не смотрели на «ПМ», на руки. Все три взгляда — прямо в глаза. И на меня идут. Когда я выстрелил, впервые в жизни увидел в глазах людей неподдельный страх. Два жутких страха по бокам и один смотрит прямо в глаза, зажимая руками толстый сильный живот. Выстрел пистолета — хлесткий, разрывающий воздух звук. Леха стонал, ползая по полу, а по краю взгляда появлялось все больше и больше любопытных и испуганных глаз. Пронзительно заорали девочки — я подумал, что у меня голова лопнет. Надо было что-то делать дальше обязательно.
Одной рукой я продолжал держать пистолет, водя по бледным, хоть и упитанным лицам, а другую поднял вверх, призывая бедлам к тишине.
Вот теперь тихо. Теперь никто не мешает творить мне то, что я хочу. В этот момент я действительно в это поверил и приступил к делу. Память и воображение, соревнуясь друг с другом, подкидывают все новые мысли и образы: пороховой дым, кровь на тетрадках, торжество слабости на силой и бесконечное желание сделать больно. Я пытаюсь играть в то, во что они верят по-серьезному. Я не могу этого понять — природа насилия чужая и странная. Но этой природе поклоняются все. Перед этой природой все равны. Ты обязан сделать больно, иначе «не мужик». Когда вся сделанная мною боль скапливалась на бумаге — как вот этот вот небольшой отрывок, кусочек быстро истлевал и оказывался в мусоре. Мерзкие и лживые существа и сейчас где-то поджариваются за свои грехи — в Подмосковье немало горящих помоек, где до сих пор тлеет исписанная мною бумага.