Жизнелюбивая Севилья — чалок* и чайки, шум и гам — фальшиво ластится к ногам. За горизонт ползет светило, и тени уползают с ним. Фонарь набрасывает нимб, посеребряя мой затылок. День растворяется в толпе. А ты не здесь, тебя здесь нет. Я вижу кости на просвет сквозь пелену ладонной ширмы и красно-желтый глаз за ней. Официант, еще налей! ¿Que pasa? Истина в вине. Мы будем живы.
Под вечер мрак ложится густо — я прислоняюсь к фонарю и на испанском говорю с губами юного француза о тульском хлебе и воде, о календарной пустоте на месте вьюжистого марта. Кудрявый юноша с азартом в ответ рассказывает мне о Рю Камбон и Сен-Жермен, атласных площадях Парижа. Наш хохот стелется по крышам кровавым инеем зари.
И тело больше не болит.
Севилья, я тебя сновижу: седые отсветы кудрей, пятно риохи на столе, манерный мальчик, осмелев, колено придвигает ближе… А я не здесь. Меня здесь нет.
Севилья клонится к закату. Давай условимся: во тьме я буду — человек-загадка, а ты — бессмысленный ответ. Вернувшись мыслями к тебе, я уплотняю пальцештору и выдыхаю кислород; te amo жжет ножом у горла. Да будет свет! Да будет лед на старой лестнице в парадной, луч из бойницы розоватый мишенью на худой спине, ладонь прижатая к стене, колючий дым по альвеолам, надсадный кашель, запах дома, мой полушубок, твой свитшот и быстрокрылый самолет, что заберет меня в ту зиму. Прощай, жеманная Севилья! До новой встречи через год.
Но быстрокрылый самолет
во вьюге мартовской плывет,
отринув крылья.
_________
* Чалок — юго-восточный ветер.