И когда она вся хрустальная, истончившаяся, как лёд,
примыкает опять к плечу его,
забирается под ребро,
он баюкает тихим голосом:
«Лают псы, караван идёт.
Это только начало, милая,
горькой сказки,
где ты – перо.
Все герои твои – вычёркивай, как захочется – называй.
Первый – друг,
третий – враг,
а следующий – для массовки в плохой главе.
У четвёртого имя чёрное, пятый – без вести под трамвай,
а смотрящий глазами чайными задохнулся в густой траве».
И когда она вся разбитая, и во рту – фейерверк стекла,
рассыпает себя по кафелю и отскакивает от стен,
он баюкает тихим голосом: «Твоя правда не истекла,
собирайся и говори со мной»,
поднимая её с колен.
«Им не нравится, им неведомо, что историю пишешь ты.
Тривиально: проклятье автора, вот и лают, а ты – вперёд –
через строчки до многоточия,
кляксы падают, как цветы,
караван идёт, караван идёт, караван
вопреки
идёт».
Всё, что прожито, превращается в ленты слов на снегах листа.
Всё, что прожито, и случается, для того, чтобы автор пел.
И когда ей темно от слабости, и когда голова пуста –
он баюкает тихим голосом и ведёт её под обстрел.
И когда она вся прозрачная воет – «более не могу»,
просит – «выключи», просит – «вымарай,
на их лай не хватает сил»,
даже тихие звуки голоса загибают её в дугу…
он смеётся и чайной ложечкой подливает в бокал чернил.
И он видит себя в ней – росчерком, а она в нём себя – большой.
Буквы строятся ровной армией, проступают на коже швом.
«Обещал же, что точно справимся. Обещал же, что я с тобой».
И стихи стоголосым гомоном
наполняют
дверной
проём.