Когда мы ели петуха,
хрустели смачно потроха
с лучком из кладовой,
торчало крылышко горбом,
как парус в море голубом,
в кастрюле суповой.
Но мрачно хмурился мой дед,
и невесёлым был обед,
и в горло суп не лез.
Мы ели друга. Потому,
что песни нравились ему,
но петь нельзя в большом дому –
здесь вам, друзья, не лес.
А он плевал на палачей,
он петь хотел, не спал ночей –
и с часу или двух,
чтоб нам развеять грусть-тоску,
он радостным «ку-ка-ре-ку»,
приветливым «ку-ка-ре-ку»
ласкал и тешил слух.
Но вот явился управдом
и пенье обозвал вредом –
«В кастрюлю этих Петь!
Держите кошек и собак,
а петуха нельзя никак,
горластых нам нельзя никак –
нельзя ночами петь!»
Здесь можно спать, плясать гавот,
скандалить, ныть, растить живот,
собачиться до драк,
хамить и врать, хлестать вино,
быть с Чудом-Юдом заодно –
но петь у нас запрещено,
но петь нельзя никак!
…Сквозь слёзы я гляжу на суп.
Мне три. Я Петю не спасу.
Не прыгать петушку.
Но слышу я – сквозь боль и страх –
молитвой звонкой на ветрах –
да это ж я, сквозь боль и страх,
пою: «Ку-ка-ре-ку».