Про это

Про это - маяковский, проэто, стихи маяковского, о любви, о жизни, серебряный век

Про что — про это?

В этой теме,

и личной

и мелкой,

перепетой не раз

и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять.

Эта тема

сейчас

и молитвой у Будды

и у негра вострит на хозяев нож.

Если Марс,

и на нем хоть один сердцелюдый,

то и он

сейчас

скрипит

про то ж.

Эта тема придет,

калеку за локти

подтолкнет к бумаге,

прикажет:

— Скреби! —

И калека

с бумаги

срывается в клёкоте,

только строчками в солнце песня рябит.

Эта тема придет,

позвонѝтся с кухни,

повернется,

сгинет шапчонкой гриба,

и гигант

постоит секунду

и рухнет,

под записочной рябью себя погребя.

Эта тема придет,

прикажет:

— Истина! —

Эта тема придет,

велит:

— Красота! —

И пускай

перекладиной кисти раскистены —

только вальс под нос мурлычешь с креста.

Эта тема азбуку тронет разбегом —

уж на что б, казалось, книга ясна! —

и становится

— А —

недоступней Казбека.

Замутит,

оттянет от хлеба и сна.

Эта тема придет,

вовек не износится,

только скажет:

— Отныне гляди на меня! —

И глядишь на нее,

и идешь знаменосцем,

красношелкий огонь над землей знаменя.

Это хитрая тема!

Нырнет под события,

в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,

и как будто ярясь

— посмели забыть ее! —

затрясет;

посыпятся души из шкур.

Эта тема ко мне заявилась гневная,

приказала:

— Подать

дней удила! —

Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное

и грозой раскидала людей и дела.

Эта тема пришла,

остальные оттерла

и одна

безраздельно стала близка.

Эта тема ножом подступила к горлу.

Молотобоец!

От сердца к вискам.

Эта тема день истемнила, в темень

колотись — велела — строчками лбов.

Имя

этой

теме:

. . . . . . !


I. Баллада Редингской тюрьмы

О балладе и о балладах


Немолод очень лад баллад,

но если слова болят

и слова говорят про то, что болят,

молодеет и лад баллад.

Лубянский проезд.

Водопьяный.

Вид

вот.

Вот

фон.

В постели она.

Она лежит.

Он.

На столе телефон.

«Он» и «она» баллада моя.

Не страшно нов я.

Страшно то,

что «он» — это я,

и то, что «она» —

моя.

При чём тюрьма?

Рождество.

Кутерьма.

Без решёток окошки домика!

Это вас не касается.

Говорю — тюрьма.

Стол.

На столе соломинка.


По кабелю пущен номер


Тронул еле — волдырь на теле.

Трубку из рук вон.

Из фабричной марки —

две стрелки яркие

омолниили телефон.

Соседняя комната.

Из соседней

сонно:

— Когда это?

Откуда это живой поросёнок? —

Звонок от ожогов уже визжит,

добела раскалён аппарат.

Больна она!

Она лежит!

Беги!

Скорей!

Пора!

Мясом дымясь, сжимаю жжение.

Моментально молния телом забегала.

Стиснул миллион вольт напряжения.

Ткнулся губой в телефонное пекло.

Дыры

сверля

в доме,

взмыв

Мясницкую

пашней,

рвя

кабель,

номер

пулей

летел

барышне.

Смотрел осовело барышнин глаз —

под праздник работай за двух.

Красная лампа опять зажглась.

Позвонила!

Огонь потух.

И вдруг

как по лампам пошлО куролесить,

вся сеть телефонная рвётся на нити.

— 67-10!

Соедините! —

В проулок!

Скорей!

Водопьяному в тишь!

Ух!

А то с электричеством станется —

под Рождество

на воздух взлетишь

со всей

со своей

телефонной

станцией.

Жил на Мясницкой один старожил.

Сто лет после этого жил —

про это лишь —

сто лет! —

говаривал детям дед.

— Было — суббота…

под воскресенье…

Окорочок…

Хочу, чтоб дёшево…

Как вдарит кто-то!..

Землетрясенье…

Ноге горячо…

Ходун — подошва!.. —

Не верилось детям,

чтоб так-то

да там-то.

Землетрясенье?

Зимой?

У почтамта?!


Телефон бросается на всех


Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур,

раструба трубки разинув оправу,

погромом звонков громя тишину,

разверг телефон дребезжащую лаву.

Это визжащее,

звенящее это

пальнуло в стены,

старалось взорвать их.

Звоночинки

тыщей

от стен

рикошетом

под стулья закатывались

и под кровати.

Об пол с потолка звонОчище хлопал.

И снова,

звенящий мячище точно,

взлетал к потолку, ударившись Об пол,

и сыпало вниз дребезгою звоночной.

Стекло за стеклом,

вьюшку за вьюшкой

тянуло

звенеть телефонному в тон.

Тряся

ручоночкой

дом-погремушку,

тонул в разливе звонков телефон.


Секундантша


От сна

чуть видно —

точка глаз

иголит щёки жаркие.

Ленясь, кухарка поднялась,

идёт,

кряхтя и харкая.

Мочёным яблоком она.

Морщинят мысли лоб её.

— Кого?

Владим Владимыч?!

А! —

Пошла, туфлёю шлёпая.

Идёт.

Отмеряет шаги секундантом.

Шаги отдаляются…

Слышатся еле…

Весь мир остальной отодвинут куда-то,

лишь трубкой в меня неизвестное целит.


Просветление мира


Застыли докладчики всех заседаний,

не могут закончить начатый жест.

Как были,

рот разинув,

сюда они

смотрят на Рождество из Рождеств.

Им видима жизнь

от дрязг и до дрязг.

Дом их —

единая будняя тина.

Будто в себя,

в меня смотрясь,

ждали

смертельной любви поединок.

Окаменели сиренные рокоты.

Колёс и шагов суматоха не вертит.

Лишь поле дуэли

да время-доктор

с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.

Москва —

за Москвой поля примолкли.

Моря —

за морями горы стройны.

Вселенная

вся

как будто в бинокле,

в огромном бинокле (с другой стороны).

Горизонт распрямился

ровно-ровно.

Тесьма.

Натянут бечёвкой тугой.

Край один —

я в моей комнате,

ты в своей комнате — край другой.

А между —

такая,

какая не снится,

какая-то гордая белой обновой,

через вселенную

легла Мясницкая

миниатюрой кости слоновой.

Ясность.

Прозрачнейшей ясностью пытка.

В Мясницкой

деталью искуснейшей выточки

кабель

тонюсенький —

ну, просто нитка!

И всё

вот на этой вот держится ниточке.


Дуэль


Раз!

Трубку наводят.

Надежду

брось.

Два!

Как раз

остановилась,

не дрогнув,

между

моих

мольбой обволокнутых глаз.

Хочется крикнуть медлительной бабе:

— Чего задаётесь?

Стоите Дантесом.

Скорей,

скорей просверлите сквозь кабель

пулей

любого яда и веса. —

Страшнее пуль —

оттуда

сюда вот,

кухаркой оброненное между зевот,

проглоченным кроликом в брюхе удава

по кабелю,

вижу,

слово ползёт.

Страшнее слов —

из древнейшей древности,

где самку клыком добывали люди ещё,

ползло

из шнура —

скребущейся ревности

времён троглодитских тогдашнее чудище.

А может быть…

Наверное, может!

Никто в телефон не лез и не лезет,

нет никакой троглодичьей рожи.

Сам в телефоне.

Зеркалюсь в железе.

Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!

Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь!

Сквозь первое горе

бессмысленный,

ярый,

мозг поборов,

проскребается зверь.


Что может сделаться с человеком!


Красивый вид.

Товарищи!

Взвесьте!

В Париж гастролировать едущий летом,

поэт,

почтенный сотрудник «Известий»,

царапает стул когтём из штиблета.

Вчера человек —

единым махом

клыками свой размедведил вид я!

Косматый.

Шерстью свисает рубаха.

Тоже туда ж!?

В телефоны бабахать!?

К своим пошёл!

В моря ледовитые!


Размедвеженье


Медведем,

когда он смертельно сердится,

на телефон

грудь

на врага тяну.

А сердце

глубже уходит в рогатину!

Течёт.

Ручьища красной меди.

Рычанье и кровь.

Лакай, темнота!

Не знаю,

плачут ли,

нет медведи,

но если плачут,

то именно так.

То именно так:

без сочувственной фальши

скулят,

заливаясь ущельной длиной.

И именно так их медвежий Бальшин,

скуленьем разбужен, ворчит за стеной.

Вот так медведи именно могут:

недвижно,

задравши морду,

как те,

повыть,

извыться

и лечь в берлогу,

царапая логово в двадцать когтей.

Сорвался лист.

Обвал.

Беспокоит.

Винтовки-шишки

не грохнули б враз.

Ему лишь взмедведиться может такое

сквозь слёзы и шерсть, бахромящую глаз.


Протекающая комната


Кровать.

Железки.

Барахло одеяло.

Лежит в железках.

Тихо.

Вяло.

Трепет пришёл.

Пошёл по железкам.

Простынь постельная треплется плеском.

Вода лизнула холодом ногу.

Откуда вода?

Почему много?

Сам наплакал.

Плакса.

Слякоть.

Неправда —

столько нельзя наплакать.

Чёртова ванна!

Вода за диваном.

Под столом,

за шкафом вода.

С дивана,

сдвинут воды задеваньем,

в окно проплыл чемодан.

Камин…

Окурок…

Сам кинул.

Пойти потушить.

Петушится.

Страх.

Куда?

К какому такому камину?

Верста.

За верстою берег в кострах.

Размыло всё,

даже запах капустный

с кухни

всегдашний,

приторно сладкий.

Река.

Вдали берега.

Как пусто!

Как ветер воет вдогонку с Ладоги!

Река.

Большая река.

Холодина.

Рябит река.

Я в середине.

Белым медведем

взлез на льдину,

плыву на своей подушке-льдине.

Бегут берега,

за видом вид.

Подо мной подушки лёд.

С Ладоги дует.

Вода бежит.

Летит подушка-плот.

Плыву.

Лихорадюсь на льдине-подушке.

Одно ощущенье водой не вымыто:

я должен

не то под кроватные дужки,

не то

под мостом проплыть под каким-то.

Были вот так же:

ветер да я.

Эта река!..

Не эта.

Иная.

Нет, не иная!

Было —

стоял.

Было — блестело.

Теперь вспоминаю.

Мысль растёт.

Не справлюсь я с нею.

Назад!

Вода не выпустит плот.

Видней и видней…

Ясней и яснее…

Теперь неизбежно…

Он будет!

Он вот!!!


Человек из-за 7-ми лет


Волны устои стальные моют.

Недвижный,

страшный,

упёршись в бока

столицы,

в отчаяньи созданной мною,

стоит

на своих стоэтажных быках.

Небо воздушными скрепами вышил.

Из вод феерией стали восстал.

Глаза подымаю выше,

выше…

Вон!

Вон —

опершись о перила мостА?..

Прости, Нева!

Не прощает,

гонит.

Сжалься!

Не сжалился бешеный бег.

Он!

Он —

у небес в воспалённом фоне,

прикрученный мною, стоит человек.

Стоит.

Разметал изросшие волосы.

Я уши лаплю.

Напрасные мнёшь!

Я слышу

мой,

мой собственный голос.

Мне лапы дырявит голоса нож.

Мой собственный голос —

он молит,

он просится:

— Владимир!

Остановись!

Не покинь!

Зачем ты тогда не позволил мне

броситься?

С размаху сердце разбить о быки?

Семь лет я стою.

Я смотрю в эти воды,

к перилам прикручен канатами строк.

Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.

Когда ж,

когда ж избавления срок?

Ты, может, к ихней примазался касте?

Целуешь?

Ешь?

Отпускаешь брюшкО?

Сам

в ихний быт,

в их семейное счастье

намЕреваешься пролезть петушком?!

Не думай! —

Рука наклоняется вниз его.

Грозится

сухой

в подмостную кручу.

— Не думай бежать!

Это я

вызвал.

Найду.

Загоню.

Доконаю.

Замучу!

Там,

в городе,

праздник.

Я слышу гром его.

Так что ж!

Скажи, чтоб явились они.

Постановленье неси исполкомово.

МУку мою конфискуй,

отмени.

Пока

по этой

по Невской

по глуби

спаситель-любовь

не придёт ко мне,

скитайся ж и ты,

и тебя не полюбят.

Греби!

Тони меж домовьих камней! —


Спасите!


Стой, подушка!

Напрасное тщенье.

Лапой гребу —

плохое весло.

Мост сжимается.

Невским течением

меня несло,

несло и несло.

Уже я далёко.

Я, может быть, зА день.

За дЕнь

от тени моей с моста.

Но гром его голоса гонится сзади.

В погоне угроз паруса распластал.

— Забыть задумал невский блеск?!

Её заменишь?!

Некем!

По гроб запомни переплеск,

плескавший в «Человеке». —

Начал кричать.

Разве это осилите?!

Буря басит —

не осилить вовек.

Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!

Там

на мосту

на Неве

человек!


II. Ночь под Рождество

Фантастическая реальность


Бегут берега —

за видом вид.

Подо мной —

подушка-лёд.

Ветром ладожским гребень завит.

Летит

льдышка-плот.

Спасите! — сигналю ракетой слов.

Падаю, качкой добитый.

Речка кончилась —

море росло.

Океан —

большой до обиды.

Спасите!

Спасите!..

Сто раз подряд

реву батареей пушечной.

Внизу

подо мной

растёт квадрат,

остров растёт подушечный.

Замирает, замирает,

замирает гул.

Глуше, глуше, глуше…

Никаких морей.

Я —

на снегу.

Кругом —

вёрсты суши.

Суша — слово.

Снегами мокра.

Подкинут метельной банде я.

Что за земля?

Какой это край?

Грен-

лап-

люб-ландия?


Боль были


Из облака вызрела лунная дынка,

стенУ постепенно в тени оттеня.

Парк Петровский.

Бегу.

Ходынка

за мной.

Впереди Тверской простыня.

А-у-у-у!

К Садовой аж выкинул «у»!

Оглоблей

или машиной,

но только

мордой

аршин в снегу.

Пулей слова матершины.

«От нэпа ослеп?!

Для чего глаза впрЯжены?!

Эй, ты!

Мать твою разнэп!

Ряженый!»

Ах!

Да ведь

я медведь.

Недоразуменье!

Надо —

прохожим,

что я не медведь,

только вышел похожим.


Спаситель


Вон

от заставы

идёт человечек.

За шагом шаг вырастает короткий.

Луна

голову вправила в венчик.

Я уговорю,

чтоб сейчас же,

чтоб в лодке.

Это — спаситель!

Вид Иисуса.

Спокойный и добрый,

венчанный в луне.

Он ближе.

Лицо молодое безусо.

Совсем не Исус.

Нежней.

Юней.

Он ближе стал,

он стал комсомольцем.

Без шапки и шубы.

Обмотки и френч.

То сложит руки,

будто молится.

То машет,

будто на митинге речь.

Вата снег.

Мальчишка шёл по вате.

Вата в золоте —

чего уж пошловатей?!

Но такая грусть,

что стой

и грустью ранься!

Расплывайся в процыганенном романсе.


Романс


Мальчик шёл, в закат глаза уставя.

Был закат непревзойдимо жёлт.

Даже снег желтел в Тверской заставе.

Ничего не видя, мальчик шёл.

Шёл,

вдруг

встал.

В шёлк

рук

сталь.

С час закат смотрел, глаза уставя,

за мальчишкой лёгшую кайму.

Снег хрустя разламывал суставы.

Для чего?

Зачем?

Кому?

Был вором-ветром мальчишка обыскан.

Попала ветру мальчишки записка.

Стал ветер Петровскому парку звонить:

— Прощайте…

Кончаю…

Прошу не винить…


Ничего не поделаешь


До чего ж

на меня похож!

Ужас.

Но надо ж!

Дёрнулся к луже.

Залитую курточку стягивать стал.

Ну что ж, товарищ!

Тому ещё хуже —

семь лет он вот в это же смотрит с моста.

Напялил еле —

другого калибра.

Никак не намылишься —

зубы стучат.

Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.

Гляделся в льдину…

бритвой луча…

Почти,

почти такой же самый.

Бегу.

Мозги шевелят адресами.

Во-первых,

на Пресню,

туда,

по задворкам.

Тянет инстинктом семейная норка.

За мной

всероссийские,

теряясь точкой,

сын за сыном,

дочка за дочкой.


Всехные родители


— Володя!

На Рождество!

Вот радость!

Радость-то во!.. —

Прихожая тьма.

Электричество комната.

Сразу —

наискось лица родни.

— Володя!

Господи!

Что это?

В чём это?

Ты в красном весь.

Покажи воротник!

— Не важно, мама,

дома вымою.

Теперь у меня раздолье —

вода.

Не в этом дело.

Родные!

Любимые!

Ведь вы меня любите?

Любите?

Да?

Так слушайте ж!

Тётя!

Сёстры!

Мама!

ТушИте ёлку!

Заприте дом!

Я вас поведу…

вы пойдёте…

Мы прямо…

сейчас же…

все

возьмём и пойдём.

Не бойтесь —

это совсем недалёко —

600 с небольшим этих крохотных вёрст.

Мы будем там во мгновение ока.

Он ждёт.

Мы вылезем прямо на мост.

— Володя,

родной,

успокойся! —

Но я им

на этот семейственный писк голосков:

— Так что ж?!

Любовь заменяете чаем?

Любовь заменяете штопкой носков?


Путешествие с мамой


Не вы —

не мама Альсандра Альсеевна.

Вселенная вся семьёю засеяна.

Смотрите,

мачт корабельных щетина —

в Германию врезался Одера клин.

Слезайте, мама,

уже мы в Штеттине.

Сейчас,

мама,

несёмся в Берлин.

Сейчас летите, мотором урча, вы:

Париж,

Америка,

Бруклинский мост,

Сахара,

и здесь

с негритоской курчавой

лакает семейкой чай негритос.

Сомнёте периной

и волю

и камень.

Коммуна —

и то завернётся комом.

Столетия

жили своими домками

и нынче зажили своим домкомом!

Октябрь прогремел,

карающий,

судный.

Вы

под его огнепёрым крылом

расставились,

разложили посудины.

Паучьих волос не расчешешь колом.

Исчезни, дом,

родимое место!

Прощайте! —

Отбросил ступЕней последок.

— Какое тому поможет семейство?!

Любовь цыплячья!

Любвишка наседок!


Пресненские миражи


Бегу и вижу —

всем в виду

кудринскими вышками

себе навстречу

сам

иду

с подарками под мышками.

Мачт крестами на буре распластан,

корабль кидает балласт за балластом.

Будь проклята,

опустошённая лёгкость!

Домами оскалила скАлы далёкость.

Ни люда, ни заставы нет.

Горят снега,

и гОло.

И только из-за ставенек

в огне иголки ёлок.

Ногам вперекор,

тормозами на быстрые

вставали стены, окнами выстроясь.

По стёклам

тени

фигурками тира

вертелись в окне,

зазывали в квартиры.

С Невы не сводит глаз,

продрог,

стоит и ждёт —

помогут.

За первый встречный за порог

закидываю ногу.

В передней пьяный проветривал бредни.

Стрезвел и дёрнул стремглав из передней.

Зал заливался минуты две:

— Медведь,

медведь,

медведь,

медв-е-е-е-е… —


Муж Фёклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми


Потом,

извертясь вопросительным знаком,

хозяин полглаза просунул:

— Однако!

Маяковский!

Хорош медведь! —

Пошёл хозяин любезностями медоветь:

— Пожалуйста!

Прошу-с.

Ничего —

я боком.

Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.

Жена — Фекла Двидна.

Дочка,

точь-в-точь

в меня, видно —

семнадцать с половиной годочков.

А это…

Вы, кажется, знакомы?! —

Со страха к мышам ушедшие в норы,

из-под кровати полезли партнёры.

Усища —

к стёклам ламповым пыльники —

из-под столов пошли собутыльники.

Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.

Весь безлицый парад подсчитать ли?

Идут и идут процессией мирной.

Блестят из бород паутиной квартирной.

Всё так и стоит столетья,

как было.

Не бьют —

и не тронулась быта кобыла.

Лишь вместо хранителей дУхов и фей

ангел-хранитель —

жилец в галифе.

Но самое страшное:

по росту,

по коже

одеждой,

сама походка моя! —

в одном

узнал —

близнецами похожи —

себя самого —

сам

я.

С матрацев,

вздымая постельные тряпки,

клопы, приветствуя, подняли лапки.

Весь самовар рассиялся в лучики —

хочет обнять в самоварные ручки.

В точках от мух

веночки

с обоев

венчают голову сами собою.

Взыграли туш ангелочки-горнисты,

пророзовев из иконного глянца.

Исус,

приподняв

венок тернистый,

любезно кланяется.

Маркс,

впряжённый в алую рамку,

и то тащил обывательства лямку.

Запели птицы на каждой на жёрдочке,

герани в ноздри лезут из кадочек.

Как были

сидя сняты

на корточках,

радушно бабушки лезут из карточек.

Раскланялись все,

осклабились враз;

кто басом фразу,

кто в дискант

дьячком.

— С праздничком!

С праздничком!

С праздничком!

С праздничком!

С праз-

нич-

ком! —

Хозяин

то тронет стул,

то дунет,

сам со скатерти крошки вымел.

— Да я не знал!..

Да я б накануне…

Да, я думаю, занят…

Дом…

Со своими…


Бессмысленные просьбы


Мои свои?!

Д-а-а-а —

это особы.

Их ведьма разве сыщет на венике!

Мои свои

с Енисея

да с Оби

идут сейчас,

следят четвереньки.

Какой мой дом?!

Сейчас с него.

Подушкой-льдом

плыл Невой —

мой дом

меж дамб

стал льдом,

и там…

Я брал слова

то самые вкрадчивые,

то страшно рыча,

то вызвоня лирово.

От выгод —

на вечную славу сворачивал,

молил,

грозил,

просил,

агитировал.

— Ведь это для всех…

для самих…

для вас же…

Ну, скажем, «Мистерия» —

ведь не для себя ж?!

Поэт там и прочее…

Ведь каждому важен…

Не только себе ж —

ведь не личная блажь…

Я, скажем, медведь, выражаясь грубо…

Но можно стихи…

Ведь сдирают шкуру?!

Подкладку из рифм поставишь —

и шуба!..

Потом у камина…

там кофе…

курят…

Дело пустяшно:

ну, минут на десять…

Но нужно сейчас,

пока не поздно…

Похлопать может…

Сказать —

надейся!..

Но чтоб теперь же…

чтоб это серьёзно… —

Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.

Катали пО столу хлебные мякиши.

Слова об лоб

и в тарелку —

горохом.

Один расчувствовался,

вином размягший:

— Поооостой…

поооостой…

Очень даже и просто.

Я пойду!..

Говорят, он ждёт…

на мосту…

Я знаю…

Это на углу Кузнецкого мОста.

Пустите!

Нукося! —

По углам —

зуд:

— Наззз-ю-зззюкался!

Будет ныть!

Поесть, попить,

попить, поесть —

и за 66!

Теорию к лешему!

Нэп —

практика.

Налей,

нарежь ему.

Футурист,

налягте-ка! —

Ничуть не смущаясь челюстей целостью,

пошли греметь о челюсть челюстью.

Шли

из артезианских прорв

меж рюмкой

слова поэтических споров.

В матрац,

поздоровавшись,

влезли клопы.

На вещи насела столетняя пыль.

А тот стоит —

в перила вбит.

Он ждёт,

он верит:

скоро!

Я снова лбом,

я снова в быт

вбиваюсь слов напором.

Опять

атакую и вкривь и вкось.

Но странно:

слова проходят насквозь.


Необычайное


Стихает бас в комариные трельки.

Подбитые воздухом, стихли тарелки.

Обои,

стены

блёкли…

блёкли…

Тонули в серых тонах офортовых.

Со стенки

на город разросшийся

Бёклин

Москвой расставил «Остров мёртвых».

Давным-давно.

Подавно —

теперь.

И нету проще!

Вон

в лодке,

скутан саваном,

недвижный перевозчик.

Не то моря,

не то поля —

их шорох тишью стёрт весь.

А за морями —

тополя

возносят в небо мёртвость.

Что ж —

ступлю!

И сразу

тополи

сорвались с мест,

пошли,

затопали.

Тополи стали спокойствия мерами,

ночей сторожами,

милиционерами.

Расчетверившись,

белый Харон

стал колоннадой почтамтских колонн.


Деваться некуда


Так с топором влезают в сон,

обметят спящелобых —

и сразу

исчезает всё,

и видишь только обух.

Так барабаны улиц

в сон

войдут,

и сразу вспомнится,

что вот тоска

и угол вон,

за ним

она —

виновница.

Прикрывши окна ладонью угла,

стекло за стеклом вытягивал с краю.

Вся жизнь

на карты окон легла.

Очко стекла —

и я проиграю.

Арап —

миражей шулер —

по окнам

разметил нагло веселия крап.

Колода стекла

торжеством яркоогним

сияет нагло у ночи из лап.

Как было раньше —

вырасти б,

стихом в окно влететь.

Нет,

никни к стЕнной сырости.

И стих

и дни не те.

Морозят камни.

Дрожь могил.

И редко ходят веники.

Плевками,

снявши башмаки,

вступаю на ступеньки.

Не молкнет в сердце боль никак,

куёт к звену звено.

Вот так,

убив,

Раскольников

пришёл звенеть в звонок.

Гостьё идёт по лестнице…

Ступеньки бросил —

стенкою.

Стараюсь в стенку вплесниться,

и слышу —

струны тенькают.

Быть может, села

вот так

невзначай она.

Лишь для гостей,

для широких масс.

А пальцы

сами

в пределе отчаянья

ведут бесшабашье, над горем глумясь.


Друзья


А вОроны гости?!

Дверье крыло

раз сто по бокам коридора исхлопано.

Горлань горланья,

оранья орлО?

ко мне доплеталось пьяное дОпьяна.

Полоса

щели.

Голоса?

еле:

«Аннушка —

ну и румянушка!»

Пироги…

Печка…

Шубу…

Помогает…

С плечика…

Сглушило слова уанстепным темпом,

и снова слова сквозь темп уанстепа:

«Что это вы так развеселились?

Разве?!»

СлИлись…

Опять полоса осветила фразу.

Слова непонятны —

особенно сразу.

Слова так

(не то чтоб со зла):

«Один тут сломал ногу,

так вот веселимся, чем бог послал,

танцуем себе понемногу».

Да,

их голосА.

Знакомые выкрики.

Застыл в узнаваньи,

расплющился, нем,

фразы кроЮ по выкриков выкройке.

Да —

это они —

они обо мне.

Шелест.

Листают, наверное, ноты.

«Ногу, говорите?

Вот смешно-то!»

И снова

в тостах стаканы исчоканы,

и сыплют стеклянные искры из щёк они.

И снова

пьяное:

«Ну и интересно!

Так, говорите, пополам и треснул?»

«Должен огорчить вас, как ни грустно,

не треснул, говорят,

а только хрустнул».

И снова

хлопанье двери и карканье,

и снова танцы, полами исшарканные.

И снова

стен раскалённые степи

под ухом звенят и вздыхают в тустепе.


Только б не ты


Стою у стенки.

Я не я.

Пусть бредом жизнь смололась.

Но только б, только б не ея

невыносимый голос!

Я день,

я год обыденщине прЕдал,

я сам задыхался от этого бреда.

Он

жизнь дымком квартирошным выел.

Звал:

решись

с этажей

в мостовые!

Я бегал от зова разинутых окон,

любя убегал.

Пускай однобоко,

пусть лишь стихом,

лишь шагами ночными —

строчишь,

и становятся души строчными,

и любишь стихом,

а в прозе немею.

Ну вот, не могу сказать,

не умею.

Но где, любимая,

где, моя милая,

где

— в песне! —

любви моей изменил я?

Здесь

каждый звук,

чтоб признаться,

чтоб кликнуть.

А только из песни — ни слова не выкинуть.

Вбегу на трель,

на гаммы.

В упор глазами

в цель!

Гордясь двумя ногами,

Ни с места! — крикну. —

Цел! —

Скажу:

— Смотри,

даже здесь, дорогая,

стихами громя обыденщины жуть,

имя любимое оберегая,

тебя

в проклятьях моих

обхожу.

Приди,

разотзовись на стих.

Я, всех оббегав, — тут.

Теперь лишь ты могла б спасти.

Вставай!

Бежим к мосту! —

Быком на бойне

под удар

башку мою нагнул.

Сборю себя,

пойду туда.

Секунда —

и шагну.


Шагание стиха


Последняя самая эта секунда,

секунда эта

стала началом,

началом

невероятного гуда.

Весь север гудел.

Гудения мало.

По дрожи воздушной,

по колебанью

догадываюсь —

оно над Любанью.

По холоду,

по хлопанью дверью

догадываюсь —

оно над Тверью.

По шуму —

настежь окна раскинул —

догадываюсь —

кинулся к Клину.

Теперь грозой Разумовское зАлил.

На Николаевском теперь

на вокзале.

Всего дыхание одно,

а под ногой

ступени

пошли,

поплыли ходуном,

вздымаясь в невской пене.

Ужас дошёл.

В мозгу уже весь.

Натягивая нервов строй,

разгуживаясь всё и разгуживаясь,

взорвался,

пригвоздил:

— Стой!

Я пришёл из-за семи лет,

из-за вёрст шести ста,

пришёл приказать:

Нет!

Пришёл повелеть:

Оставь!

Оставь!

Не надо

ни слова,

ни просьбы.

Что толку —

тебе

одному

удалось бы?!

Жду,

чтоб землёй обезлюбленной

вместе,

чтоб всей

мировой

человечьей гущей.

Семь лет стою,

буду и двести

стоять пригвождённый,

этого ждущий.

У лет на мосту

на презренье,

на смЕх,

земной любви искупителем значась,

должен стоять,

стою за всех,

за всех расплачУсь,

за всех расплАчусь.


Ротонда


Стены в тустепе ломались

нА три,

на четверть тона ломались,

на стО…

Я, стариком,

на каком-то Монмартре

лезу —

стотысячный случай —

на стол.

Давно посетителям осточертело.

Знают заранее

всё, как по нотам:

буду звать

(новое дело!)

куда-то идти,

спасать кого-то.

В извинение пьяной нагрузки

хозяин гостям объясняет:

— Русский! —

Женщины —

мяса и тряпок вязАнки —

смеются,

стащить стараются

зА ноги:

«Не пойдём.

Дудки!

Мы — проститутки».

Быть Сены полосе б Невой!

Грядущих лет брызгОй

хожу по мгле по СЕновой

всей нынчести изгой.

СажЕнный,

обсмеянный,

сАженный,

битый,

в бульварах

ору через каски военщины:

— Под красное знамя!

Шагайте!

По быту!

Сквозь мозг мужчины!

Сквозь сердце женщины! —

Сегодня

гнали

в особенном раже.

Ну и жара же!


Полусмерть


Надо

немного обветрить лоб.

Пойду,

пойду, куда ни вело б.

Внизу свистят сержанты-трельщики.

Тело

с панели

уносят метельщики.

Рассвет.

Подымаюсь сенскою сенью,

синематографской серой тенью.

Вот —

гимназистом смотрел их

с парты —

мелькают сбоку Франции карты.

Воспоминаний последним током

тащился прощаться

к странам Востока.


Случайная станция


С разлёту рванулся —

и стал,

и нА мель.

Лохмотья мои зацепились штанами.

Ощупал —

скользко,

луковка точно.

Большое очень.

Испозолочено.

Под луковкой

колоколов завыванье.

Вечер зубцы стенные выкаймил.

На Иване я

Великом.

Вышки кремлёвские пиками.

Московские окна

видятся еле.

Весело.

Ёлками зарождествели.

В ущелья кремлёвы волна ударяла:

то песня,

то звона рождественский вал.

С семи холмов,

низвергаясь Дарьялом,

бросала Тереком

праздник

Москва.

Вздымается волос.

Лягушкою тужусь.

Боюсь —

оступлюсь на одну только пядь,

и этот

старый

рождественский ужас

меня

по Мясницкой закружит опять.


Повторение пройденного


Руки крестом,

крестом

на вершине,

ловлю равновесие,

страшно машу.

Густеет ночь,

не вижу в аршине.

Луна.

Подо мною

льдистый Машук.

Никак не справлюсь с моим равновесием,

как будто с Вербы —

руками картонными.

Заметят.

Отсюда виден весь я.

Смотрите —

Кавказ кишит Пинкертонами.

Заметили.

Всем сообщили сигналом.

Любимых,

друзей

человечьи ленты

со всей вселенной сигналом согнало.

Спешат рассчитаться,

идут дуэлянты.

Щетинясь,

щерясь

ещё и ещё там…

Плюют на ладони.

Ладонями сочными,

руками,

ветром,

нещадно,

без счёта

в мочалку щеку истрепали пощёчинами.

Пассажи —

перчаточных лавок початки,

дамы,

духи развевая паточные,

снимали,

в лицо швыряли перчатки,

швырялись в лицо магазины перчаточные.

Газеты,

журналы,

зря не глазейте!

На помощь летящим в морду вещам

ругнёй

за газетиной взвейся газетина.

Слухом в ухо!

Хватай, клевеща!

И так я калека в любовном боленьи.

Для ваших оставьте помоев ушат.

Я вам не мешаю.

К чему оскорбленья!

Я только стих,

я только душа.

А снизу:

— Нет!

Ты враг наш столетний.

Один уж такой попался —

гусар!

Понюхай порох,

свинец пистолетный.

Рубаху враспашку!

Не празднуй трусА! —


Последняя смерть


Хлеще ливня,

грома бодрей,

бровь к брови,

ровненько,

со всех винтовок,

со всех батарей,

с каждого маузера и браунинга,

с сотни шагов,

с десяти,

с двух,

в упор —

за зарядом заряд.

Станут, чтоб перевесть дух,

и снова свинцом сорят.

Конец ему!

В сердце свинец!

Чтоб не было даже дрожи!

В конце концов —

всему конец.

Дрожи конец тоже.


То, что осталось


Окончилась бойня.

Веселье клокочет.

Смакуя детали, разлезлись шажком.

Лишь на Кремле

поэтовы клочья

сияли по ветру красным флажком.

Да небо

по-прежнему

лирикой звЕздится.

Глядит

в удивленьи небесная звездь —

затрубадурИла Большая Медведица.

Зачем?

В королевы поэтов пролезть?

Большая,

неси по векам-Араратам

сквозь небо потопа

ковчегом-ковшом!

С борта

звездолётом

медведьинским братом

горланю стихи мирозданию в шум.

Скоро!

Скоро!

Скоро!

В пространство!

Пристальней!

Солнце блестит горы.

Дни улыбаются с пристани.


Прошение на имя…

(Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!)


Пристаёт ковчег.

Сюда лучами!

ПрИстань.

Эй!

Кидай канат ко мне!

И сейчас же

ощутил плечами

тяжесть подоконничьих камней.

Солнце

ночь потопа высушило жаром.

У окна

в жару встречаю день я.

Только с глобуса — гора Килиманджаро.

Только с карты африканской — Кения.

Голой головою глобус.

Я над глобусом

от горя горблюсь.

Мир

хотел бы

в этой груде гОря

настоящие облапить груди-горы.

Чтобы с полюсов

по всем жильям

лаву раскатил, горящ и каменист,

так хотел бы разрыдаться я,

медведь-коммунист.

Столбовой отец мой

дворянин,

кожа на моих руках тонка.

Может,

я стихами выхлебаю дни,

и не увидав токарного станка.

Но дыханием моим,

сердцебиеньем,

голосом,

каждым остриём издыбленного в ужас

волоса,

дырами ноздрей,

гвоздями глаз,

зубом, исскрежещенным в звериный лязг,

ёжью кожи,

гнева брови сборами,

триллионом пор,

дословно —

всеми пОрами

в осень,

в зиму,

в весну,

в лето,

в день,

в сон

не приемлю,

ненавижу это

всё.

Всё,

что в нас

ушедшим рабьим вбито,

всё,

что мелочИнным роем

оседало

и осело бытом

даже в нашем

краснофлагом строе.

Я не доставлю радости

видеть,

что сам от заряда стих.

За мной не скоро потянете

об упокой его душу таланте.

Меня

из-за угла

ножом можно.

Дантесам в мой не целить лоб.

Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный,

до гроба добраться чтоб.

Где б ни умер,

умру поя.

В какой трущобе ни лягу,

знаю —

достоин лежать я

с лёгшими под красным флагом.

Но за что ни лечь —

смерть есть смерть.

Страшно — не любить,

ужас — не сметь.

За всех — пуля,

за всех — нож.

А мне когда?

А мне-то что ж?

В детстве, может,

на самом дне,

десять найду

сносных дней.

А то, что другим?!

Для меня б этого!

Этого нет.

Видите —

нет его!

Верить бы в загробь!

Легко прогулку пробную.

Стоит

только руку протянуть —

пуля

мигом

в жизнь загробную

начертИт гремящий путь.

Что мне делать,

если я

вовсю,

всей сердечной мерою,

в жизнь сию,

сей

мир

верил,

верую.


Вера


Пусть во что хотите жданья удлинятся —

вижу ясно,

ясно до галлюцинаций.

До того,

что кажется —

вот только с этой рифмой развяжись,

и вбежишь

по строчке

в изумительную жизнь.

Мне ли спрашивать —

да эта ли?

Да та ли?!

Вижу,

вижу ясно, до деталей.

Воздух в воздух,

будто камень в камень,

недоступная для тленов и крошений,

рассиявшись,

высится веками

мастерская человечьих воскрешений.

Вот он,

большелобый

тихий химик,

перед опытом наморщил лоб.

Книга —

«Вся земля», —

выискивает имя.

Век двадцатый.

Воскресить кого б?

— Маяковский вот…

Поищем ярче лица —

недостаточно поэт красив. —

Крикну я

вот с этой,

с нынешней страницы:

— Не листай страницы!

Воскреси!


Надежда


Сердце мне вложи!

КровИщу —

до последних жил.

В череп мысль вдолби!

Я своё, земное, не дожИл,

на земле

своё не долюбил.

Был я сажень ростом.

А на что мне сажень?

Для таких работ годна и тля.

Пёрышком скрипел я, в комнатёнку всажен,

вплющился очками в комнатный футляр.

Что хотите, буду делать даром —

чистить,

мыть,

стеречь,

мотаться,

месть.

Я могу служить у вас

хотя б швейцаром.

Швейцары у вас есть?

Был я весел —

толк весёлым есть ли,

если горе наше непролазно?

Нынче

обнажают зубы если,

только, чтоб хватить,

чтоб лязгнуть.

Мало ль что бывает —

тяжесть

или горе…

Позовите!

Пригодится шутка дурья.

Я шарадами гипербол,

аллегорий

буду развлекать,

стихами балагуря.

Я любил…

Не стоит в старом рыться.

Больно?

Пусть…

Живёшь и болью дорожась.

Я зверьё ещё люблю —

у вас

зверинцы

есть?

Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверьё.

Увидишь собачонку —

тут у булочной одна —

сплошная плешь, —

из себя

и то готов достать печёнку.

Мне не жалко, дорогая,

ешь!


Любовь


Может,

может быть,

когда-нибудь

дорожкой зоологических аллей

и она —

она зверей любила —

тоже ступит в сад,

улыбаясь,

вот такая,

как на карточке в столе.

Она красивая —

её, наверно, воскресят.

Ваш

тридцатый век

обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

наверстаем

звёздностью бесчисленных ночей.

Воскреси

хотя б за то,

что я

поэтом

ждал тебя,

откинул будничную чушь!

Воскреси меня

хотя б за это!

Воскреси —

своё дожить хочу!

Чтоб не было любви — служанки

замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

который горем старящ,

не христарадничать, моля.

Чтоб вся

на первый крик:

— Товарищ! —

оборачивалась земля.

Чтоб жить

не в жертву дома дырам.

Чтоб мог

в родне

отныне

стать

отец,

по крайней мере, миром,

землёй, по крайней мере, — мать.


0
0
154
Подарок

Владимир Маяковский

Стихи Владимира Маяковского. 7 [19] июля 1893, Багдати, Кутаисская губерния — 14 апреля 1930, Москва. Русский советский поэт. Футурист. Один из …

Другие работы автора

Комментарии
Вам нужно войти , чтобы оставить комментарий

Сегодня читают

Ryfma
Ryfma - это социальная сеть для публикации книг, стихов и прозы, для общения писателей и читателей. Публикуй стихи и прозу бесплатно.