Осень Бедного Йорика, солнечно-серые жмурки…
Золотая, как зубы кадета, вкусившего пиний.
Там, где падают травы, выходят из спячки окурки.
Там, где падают листья, осколки седой энтропии,
вылезает труба, изоржавленным локтем бодаясь,
за листвой невредима, невидима и неподсудна.
Вылезает судьба. Укоризненно столь молодая,
что любой инкунабуле страх за нее. Поминутно
набегает волна на песочный хрономик Салгира,
серебристые ивы впиваются розгами в тело
изъязвлённой воды; сквозь нее проходило полмира
тех, кто дважды пытался в одну, бесшабашно и смело,
но всегда получалось – в иную: и воду, и пропасть.
Но всегда – получалось. Иначе зачем и возможно?
Прибегает вода. Умиляет её расторопность.
Избегает вода. Восхищает её осторожность.
Осень высушит разум до Йорика, память растронет
раскорузло-цветистым, протёртым до дыр сарафаном.
Распускается лёд, будто смятый пакет на ладони, –
развлеченье скучающей тётки: цветок целлофанус.
Здесь, где воздух извеян раскидистой прелою праной,
под деревьями много соляных столпов одиночеств.
Эти люди тоскуют, стоят и тупят, как бараны,
только новых ворот слишком много – не каждый захочет
выбирать. Им бы сразу, без выбора, точечно – дали б…
Вот тогда и берётся, иначе – болезнь без симптомов.
У бескожей трубы ревматизм, и ей ясно до стали,
что зимою тепло лишь в приёмнике металлолома.