…я помню какой-то полустанок, лиловый, словно припорошенный пылью закат и что-то очень похожее на степь. Почему мы не доехали до Феодосии, а сошли с поезда в этом странном месте?... Я без всякой нужды торгуюсь с водилой, который взялся отвезти нас до Курортного. Хома переминается рядом с ноги на ногу, ему наверняка неловко за меня, но он молчит и не вмешивается. Ушастый Пашка сидит на рюкзаках и хлопает глазами. Меж тем, смеркается…
- Не нравятся мне эти тучи над морем, - жалуюсь я водиле, когда мы сворачиваем с трассы и катим вниз к Курортному.
Над дорогой, над купами темной зелени и метелками пирамидальных тополей, над едва различимым в поздних сумерках морским горизонтом стоят хмурые тучи, словно высоченная в полнеба стена с клубящейся кромкой.
- Дождя не будет, - уверенно говорит водила и машет рукой возле ветрового стекла, будто пытается эти тучи разогнать, - погода у нас стоит жаркая, солнечная. Отдыхайте, купайтесь, пейте вино.
- Ну-ну, - говорю я и смотрю недоверчиво на тучи.
…на набережной горят фонари, в кабаках и кафешках жужжит музло. У отдыхающих характерная медлительная походка.
- Мороженного хочу, - сообщает нам Пашка и залипает у лотка мороженщика.
Я останавливаюсь неподалеку и думаю покурить или не стоит, кручу в пальцах сигаретку и смотрю, как Ушастый, чуть высунув кончик языка, выбирает мороженое. У Пашки очень серьезное лицо, стоит раз взглянуть на такое лицо и становится ясно, что, да, этот человек очень хочет мороженое. Мне скучно, и я закуриваю сигаретку. Сквозь табачный дымок я вижу лопоухого пацана с немного крысиным щекастым лицом, невысокого и толстенького, как мультяшный Карлсон. И только сейчас до меня доходит, что мы поехали в Крым с ребенком. Я немного пугаюсь.
- Хома, - спрашиваю я тихонько приятеля, - а сколько мальчику лет?
- Ну, да, - вздыхает Хома, - совсем «зеленый» еще.
Идти среди ночи в Лиську нам с Хомой совсем не улыбается, и мы ставим палатку на пляже. Пашка заползает в палатку и сразу засыпает, это потому что вчера в поезде он всю ночь протрепался с Хомой о джанках и Уильяме Берроузе. А я лезу купаться в море, а после сижу на гальке в темноте и пью «Каберне» из кружки. Хома напялил на себя ветровку, он что-то сосредоточенно ищет в рюкзаке и пыхтит. Небо затянуло тучами и звезд не видно. За Кара-Дагом на далеком мыске горят огни. Капля за каплей начинает накрапывать дождь. Я заползаю в палатку, ночь теплая, и я ложусь поверх спальника, лежу и слышу, как дождь припустил сильнее и уже лупит по тенту без остановки…
*
- Кофе, пожалуйста, и рюмку коньяка, - говорю я этой симпатичной женщине, невысокой и стройной, с черными блестящими и немного вьющимися волосами. Волосы, как бы, небрежно уложены вокруг головы и заколоты деревянной спицей.
- Или, нет… Коньяка, пожалуй, не надо.
- А почему бы и нет? – спрашивает меня эта женщина, и я понимаю, что тоже ей понравился, и это так ясно видно, словно написано крупными буквами в воздухе над стойкой.
- Знаю я, чем это кончается, когда по утрам пьешь кофе с коньяком, - отвечаю я с хмурым видом, изображая человека бывалого, с обширным жизненным опытом.
Расплачиваюсь. Стою за столиком и пью кофе. В забегаловке кроме меня и этой молодой женщины ни души. Холодным белым блеском сверкает море. Грохочет прибой. Надрываются чайки. И мне почему-то очень хочется выпить рюмку коньяка, хотя еще минуту назад совсем не хотелось.
- А, пожалуй, я все же выпью.
- И то дело, - соглашается женщина, - что-то не жарко сегодня. Как бы на таком ветре не простыть.
Ставит на стойку рюмку и наливает пятьдесят грамм коньяку. Я не торопясь выпиваю коньяк, прихлебываю кофе из чашки и закуриваю сигарету.
- Я заметил, народа в Курортном не густо.
- Да, сезон не задался.
Смотрю поверх сигаретки на белый солнечный блеск, качающийся на волнах. В желудке становится тепло от коньяка.
- Я все думаю, как здесь зимой? Наверное, поселок совсем вымирает. А Кара-Даг стоит припорошенный снегом…
- Да-да-да, - быстро кивает мне женщина, - и волны набегают на обледеневшие камни пляжа.
Мы смотрим друг на дружку и смеемся.
- А я, пожалуй, еще коньяка выпью, - говорю я, осмелев. – Компанию мне не составите? Само собой, я угощаю.
- Мне, как бы, нельзя. Я на работе, - отвечает мне эта женщина за стойкой и смотрит с улыбкой на безлюдную набережную.
- Так никого нет, - говорю.
- Ну, да, - соглашается она и снова смеется.
…на обратной дороге, у Крабьего мыса лезу в море искупаться. Море, нельзя сказать, чтобы холодное, но бодрит. А день уже раскочегарился, да, так, что жарко стало. Сижу голышом на камнях и курю сигаретку. В рюкзаке у меня пара бутылок коньяка, большой арбуз с белым пятном на плоской попе, хлеб, помидоры-огурцы и всякое-разное. Обсохнув и покурив, иду себе дальше.
В Лисьей бухте неподалеку от «зеленки» стоят лотки и навесы. Здесь торгует портвейном, овощами и хлебом наш старый знакомый дядя Гена из Щебетовки. Дядя Гена меня, как будто помнит, но почему-то называет нашу компанию - «эти ребята из Харькова». Я шагаю по солнцепеку мимо лотков, мимо старенького УАЗика, к татарину, который сидит немного в стороне, под кустом, возле составленных друг на дружку ящиков. В ящиках у него помидоры и персики.
- Добрый день, - говорю.
- Привет, - отвечает мне татарин и смотрит прищурясь в сторону.
Лицо у него недоброе, глаза тусклые, из ноздрей медленно вытекает табачный дымок.
- А продай мне дядя, - говорю, - персиков килограммчик, и это… Ну, ту зелень, что мы у тебя вчера брали попробовать.
- Персики надцать гривен за килограмм, - говорит татарин и не торопясь взвешивает персики.
Шустрый пацан, сидевший до этой минуты на корточках без движения и полностью слившийся с крапчатой тенью, рывком поднимается с места, забегает за куст и чем-то шуршит и суетится, а вернувшись, передает татарину мятую пачку от папирос битком набитую ганжей. Татарин кидает пачку в пакет с персиками.
Расплачиваюсь. Забираю у татарина пакет.
- Дорогие, однако, у тебя персики, дядя, - бормочу я себя под нос и шагаю дальше по берегу.
Я знаю, что это Лисья бухта, и здесь нет «мусоров», но я так привык стрематься в Москве, что иду нарочно медленно с прямой спиной и отчаянно потею, украдкой смотрю по сторонам и пока не отойду подальше, ганжу из пакета с персиками не вынимаю.
…а Пашка супчик тот еще. На другой день, как поставили на Нюшке палатку, мы с Ушастым пошли в Курортное, на телефонную станцию. Телефонная станция или что-то очень на нее похожее, находится на территории санатория, под навесом, среди кустов и пирамидальных тополей. Я стоял неподалеку, курил, прихлебывал пиво из банки и слышал, как Ушастый разговаривает с мамой.
- Питаемся плохо, - жаловался этот мальчик, - вчера спали на камнях.
Я едва пивом не подавился, когда это услышал.
…после обеда мы сидим на склоне Нюшки в сухой шелестящей траве, смотрим н�� мерцающий морской горизонт и не торопясь курим ганжу. И нет ничего лучше этих предвечерних часов, когда солнце не очень-то и печет, и понимаешь, что уже осень, и, кажется, будто время остановилось, и будет стоять на месте сколько душе угодно, но это всё вранье, время никогда не останавливается, может только, оно бежит в эти часы немного медленней, чем прежде.
По морю навстречу друг другу идут два белых кораблика. Я долго смотрю на эти кораблики, зажмурив сперва один глаз, потом другой. Насмотревшись, спрашиваю Хому,
- Видишь Хома, эти два кораблика, которые плывут друг дружке навстречу?
- Ну, вижу, - отвечает Хома.
Он сидит в траве с давно небритым лицом и серьгою в ухе, намотав на голову вроде тюрбана белую футболку, потому что забыл дома кепку от солнца.
- Так, вот, - говорю я Хоме и помахиваю у него перед носом указательным пальцем, чтобы изо всех сил сосредоточится и не потерять мысль. – Так, вот… Как бы близко не сходились эти корабли, расстояние между ними всегда остается одинаковым.
- Гы-гы-гы, - смеется Хома и щурится на солнце и затягивается сигареткой.
А Пашка вздыхает и, как ему кажется, смотрит на нас с Хомой мудрым снисходительным взглядом. Ушастый такой «зеленый», что его даже ганжа не цепляет. Ему бы сейчас телепортироваться в свою комнатку с задернутыми шторами и распластаться за компом с чаем и кофе, бутербродами и печенюшками, а не сидеть непонятно зачем на этом дурачком холме в компании взрослых скучноватых дядек. Пашка ведет дневник, сочиняет стихи по нескольку штук в день и разве что не рисует мелками на камнях. Вчера вечером Ушастый довольно долго рассуждал о творчестве известного британского кинорежиссера Денни Бойла. Я из вежливости его слушал, хотя, едва терпел, так схватило живот. Стоит сказать, нас в том году по какой-то причине мучил лютый понос. Наконец, Пашка, замолчал, по-видимому, ожидая от меня обстоятельного ответа.
- Ну, ладно, - сказал я, поднимаясь на ноги и оглядываясь в сторону ближайших кустов, - пойду, облегчусь, с вашего позволения. Кишки так скрутило, терпеть уже сил нет никаких.
И ушел.
Этого мне Ушастый простить не мог.
- Ну, как же так?! - чуть не плача от обиды, жаловался он Хоме за ужином, - я Шурику о Денни Бойле рассказываю, о Ларсе фон Триере, а у него кишки скрутило...
…с Нюшки нам видно узкий, уже укрытый тенью пляж под обрывистым серым холмом, навесы и ларьки возле «зеленки», Крабий мыс и золотой и чуть розоватый, испещрённый бледно-синими тенями и пятнами зелени замок Кара-Дага. На Нюшке в этом году народу всего ничего – палаток шесть, наверное, ну, десять, от силы. На пяточке пониже нашего стоит древняя брезентовая палатка. В этой палатке живут две девушки из Харькова. У них есть старый проржавелый топор и здоровенное полено, которое они выловили из моря. Девчонки щепят топором полено, из этой щепы разводят костерок, а на костерке готовят себе и завтрак, и обед, и ужин. Когда я с верхотуры увидел на эту суровую туристическую жизнь, мне стало неловко за нашу газовую горелку с пьезоподжигом.
…этой осенью в Крыму не жарко. Нет-нет, да и примется морочить дождик. Помню, как добрел с Ушастым под таким вот несерьезным дождем до Курортного, а после мы сидели в кафе, пили кофе с мороженным и смотрели по телеку фентезийный сериал с Рутгером Хауэром. А за окном из низкого, похожего на закопченный потолок, неба, капля за каплей сочился нескончаемый дождик, и лениво набегало на пляж грязное от селевых потоков море. Очень уютно было в этом пустом кафе…
…жизнь дикарем на Нюшке дается Ушастому нелегко. Вот, к примеру, просыпаемся мы с утра и садимся к «столу» завтракать. На завтрак завариваем кипятком овсяные хлопья в мисках и пьем чай с печеньем. И тут, Пашка неожиданно замечает, что у всех миски почему-то чистые, а у него миска грязная. Она, эта противная миска полна окаменевшего картофельного пюре с тушенкой, которое было на ужин, и сейчас по этому пюре ползают жирные с зеленоватым отливом мухи. Черт с ней, с кашей, я все равно не люблю овсянку, думает Пашка и берет в руки кружку, чтобы попить чаю. Но, вот, ужас! В кружке плещется бурый недопитый чай и в этом мерзком холодном чаю опять-таки плавают мухи! И, вот, Ушастый стоит возле стола и смотрит на нас с Хомой с такой лютой обидой, что у него аж слеза на глаза наворачиваются!
- Вы что, уже завтракаете?… А я… А у меня миска… - шепчет он пресекающимся голосом и от возмущения не знает, чтобы такое нам сказать.
Я отвожу в сторону глаза, потому что мне смешно и немного неловко. А Хома, как старший приятель, вытащивший Пашку к морю терпеливо так ему объясняет,
- Видишь, Паша, мы вчера с Шуриком вымыли миски после ужина, а ты позабыл, хотя я тебе вроде напомнил. Ты мне еще говорил, что потом помоешь. Ну, вот, оно и пришло, это «потом».
- Ах, вот, значит, вы как! – срывается на крик Пашка и машет рукой и бежит вниз с холма мимо харьковских девушек и моет миску и кружку в прибое и бежит обратно на Нюшку, но кипяток в котелке уже остыл, а мы с Хомой валяемся неподалеку от стола и разговариваем разговоры, и Ушастому приходится саму кипятить воду в котелке, стеная от того, как несправедливо с ним обошлись эти люди, которые притворяются его друзьями.
- Да, Пашке сейчас тяжело, - говорит серьезно Хома, - здесь нет мамы, и никто не принесет ему бутербродов к телевизору.
…помню, я проснулся рано и не смог заснуть, мне стало скучно лежать в душном сумраке и слушать сопение моих спящих приятелей, я взял куртку и выбрался из палатки. Утро было серенькое, небо - сплошь затянуто пеленой облаков, а над морем стоял туман. Я никогда не видел в Лисьей бухте тумана в сентябре. Я стоял и смотрел на тусклое притихшее море и склон Нюшки. Сгоревшая от летнего зноя сухая трава на склоне при солнечном свете казалась мне, когда желтой, а когда рыжей, а теперь я видел, что она почти бесцветная и тоже серая, как море, словно рисунок карандашом. Было довольно свежо, и я напялил на себя куртку, выволок потихоньку из палатки свой туристический коврик и стал спускаться с холма. Море пропадало в тумане и сливалось с низким пепельным небом. Я медленно спускался по тропинке и внимательно смотрел по сторонам, я очень хотел запомнить это утро, каждую мелочь. На море был полный штиль, и я лег на коврик возле самой воды, лежал, курил и совсем ни о чем не думал, а потом стал задремывать… Меня разбудил Хома, он стоял по колено в море, неподалеку. Хома с наслаждением умывался и фыркал, а потом принялся чистить зубы…
…после обеда идем гулять на Эчки-Даг. Поднимаемся на спину холма и плетемся по тропинке все выше и выше в гору.
- Смотрите, какой холмик симпатичный, - говорит Хома, показывая в сторону рукой, - и там вроде каменный стол стоит. Может, сходим?
- Да, на фига? - спрашивает Ушастый, которому уже никуда не охота идти, и он очень жалеет, что не остался в лагере.
- Конечно, Хома, давай посмотрим, - поддерживаю я приятеля, - мне, так, очень интересно.
И мы сходим с тропинки и поднимаемся на холмик. На холме под маленьким, искривленным и будто сплющенным дубком и, правда, стоит что-то вроде стола с треугольной каменной «столешницей» и пара «табуретов». А за холмом, за заросшей кустами ложбинкой высятся, слово крепостная стена, обрывистые и неприступные с виду скалы. Да, здесь нам на Эчки-Даг никак не подняться, думаю я себе.
- Ну, ладно, - говорит Хома, - я сейчас отлучусь ненадолго.
Хлопает себя по карманам – проверят, не забыл ли в лагере туалетную бумагу и лезет в кусты.
Я сажусь к столу на каменный «табурет», закуриваю сигаретку и смотрю вниз, на Лисью бухту. Я вижу, как кто-то быстро поднимается по тропинке следом за нами. Кажется какой-то паренек в курточке и джинсовых шортах, с маленьким рюкзачком за плечами…
- Смотри, Шурик, тут какая-то диаграмма, - говорит Пашка.
Я оглядываюсь через плечо. Сперва мне кажется, что по «столешнице» просто рассыпаны мелкие камешки, но, приглядевшись, я замечаю, что из камешков сложен идущий куда-то человечек. Ещё я вижу стрелку, стрелка указывает в сторону одной из вершин Эчки-Дага или на стоящие неподалеку отвесные скалы. А за этой стрелкой я вижу только палочки, точки и загогульки, словно человек, прошедший в этом направлении распался на части, из которых прежде был собран, перестал быть тем, кем он являлся, из упорядоченного состояния перешел в хаос, и так далее и сколько душе угодно. Я примерно так понял эту диаграмму.
- Да-а-а, - киваю я Пашке, - вот, такая хреновина.
Отворачиваюсь от стола, потому что у меня затекла шея и от неожиданности привстаю с «табурета», на котором сидел. Тот паренек, который шел по тропинке далеко внизу, успел за пару минут, уж не знаю как, подняться на наш холмик. И теперь он быстро подходит к каменному «столу», пригибаясь под ветвями дуба.
- Добрый день, - говорю я этому скороходу.
У паренька худое и какое-то зверьковое лицо. Он, как будто, мне улыбается, но, присмотревшись, я вижу, что это просто гримаска, вроде оскала на морде животного, и я не нахожу в этой «улыбке» ничего доброго и человечного. Кажется, у паренька неухоженные светлые усы и бородка, такие, словно он просто давно не брился. А глаза бледные и чуть зеленоватые, и с этими глазами что-то не так. Они, как бы это лучше сказать, очень внимательные, сфокусированные что ли, с холодным веселым блеском. И еще, я замечаю, что этот паренек пускай не бежит, но при этом перемещается в пространстве очень быстро.
Едва заметно кивнув, он проходит мимо меня и, склонившись над «столешницей», делает круговое движение руками – перемешивает камешки, разрушая диаграмму. А потом ни слова не сказав, быстро уходит, ввинчивается в густую зелень между отвесных скал - только мы с Ушастым его и видели.
Меж тем из кустов, с рулоном туалетной бумаги в руке и с уставшим, но довольным лицом вылезает Хома.
- Ну, как вы тут без меня? – спрашивает он заботливо.
- Нормально, - отвечаю я Хоме, - пока ты, Хома, в кустах сидел, мы с Пашкой настоящего мага видели, из тех, что на горе стоят. Очень, знаешь ли, крутой чел.
…мы с Хомой, конечно, позабыли, где нужно подниматься на Эчки-Даг, залезли на какие-то скалы и сели там передохнуть и подумать, что же нам делать дальше.
- Да, - сказал тогда с усмешкой Хома, оглядывая хмурые дали, а день выдался пасмурным и теплым, без дождя. - Забрались. Залезли. Едрён батон! Ну, все, теперь здесь и заночуем.
И засмеялся тихим спокойным смехом. А Ушастый испугался не на шутку и стал истериковать и кричать на Хому.
- Смеешься?! - кричал Пашка, опасливо подпрыгивая на камнях, и оттопыренные уши светились, как маяки, - а я бы на твоем месте не стал смеяться! Куда ты нас завел? Как мы теперь отсюда спускаться будем? А ведь скоро стемнеет… Зачем, вообще надо было на эти дурацкую гору идти!
Очень неприятная получилась сценка.
Потом мы сползли понемногу со скал, погуляли по симпатичному леску между вершин и в сумерках вернулись на Нюшку. Все остались живы.
…я надеялся, что Пашка как-то свыкнется с нашей жизнью. Как бы это ни было для него тяжело и унизительно, он все же выучился мыть за собой посуду. Отмытые миску и кружку Ушастый переворачивал на «столешнице» вверх дном и накрывал салфетками, а салфетки, чтобы не улетели, прижимал камешками. Вилку с ложкой он тоже заворачивал в салфетки. Его очень беспокоили кружившиеся возле нашей стоянки многочисленные мухи. Мне кажется, он день от дня накручивал себя, искал в окружающем мире, направленную против него злую волю… Мне с Хомой Ушастый больше не доверял. Как-то раз Пашка позабыл свой дневник на пляже. Толстая тетрадь в клетку была исписана где-то наполовину. Я еще подивился, как Пашке было не лень исписать столько страниц от руки. Дневник был открыт - страница прижата камешком, и мне бросилась в глаза одно стихотворение, датированное вчерашним днем. Как раз вчера мы ходили с Хомой в Курортное, за продуктами, а Пашку оставили в лагере. Стихотворение начиналось так:
Они уже ушли, мучители мои…
…когда вечером мы поднимаемся на холм, сполоснув в море посуду после ужина, нас окликают соседки-хохлушки.
- Ребята, - говорит нам, та, что потолще, - а что, вы все мимо ходите? Зашли бы в гости.
- Сейчас, - говорю, - только миски в буфет поставим.
Поднимаемся к нашей палатке, пьем чай, курим ганжу. Меж тем, смеркается.
- Хома, - вспоминаю я, - нас же в гости приглашали.
- Может, не пойдем? – с надеждой в голосе спрашивает Хома.
- Пошли-пошли, - говорит Пашка, которому, как я догадываюсь, мучительно скучно в нашей молчаливой и излишне спокойной компании, - обещали же, что придем.
- Ну, раз обещали…
И мы берем наши туристические коврики и свечки, и бутылку коньяка, и кружки и идем в гости к девчонкам. Девчонки нас не дождались и уже легли спать, но мы их будим, зажигаем свечи, я разливаю коньяк по кружкам. Знакомимся, пытаемся общаться. Девчонки, как девчонки, я не считаю нужным их как-то подробно описывать. Одна потолще и покороче, другая подлиннее и не такая толстая. Девчонки, почему то не курят ганжу, но выпить не прочь. Первым делом Пашка радостно сообщает хохлушкам, что нас всех мучает свирепый понос.
- Так давайте мы вас рисом набьем, - предлагает толстая девчонка, - у нас с обеда полкотелка осталось.
Я спрашиваю, помнят ли они Швейка, который раньше каждый год стоял в «зеленке»? Нет, не помнят. А Большого Рапана? А вот, Рапана они знают.
- В прошлом году Рапан пошел на Меганом, на восточный берег. Дошел до военной базы, а там его солдатики завернули. Не пускают через шлагбаум, ни в какую, - рассказывает хохлушка, та, которая подлиннее. – Только Рапан не сдался, он вернулся в Солнечную долину и с рюкзаком на спине, вплавь по морю обогнул мыс Толстый…
- Может, на Меганом сходим? – предлагает Хома, – у нас еще пять дней осталось.
- А, давай, - говорю, - вот, завтра снимемся с утра пораньше… Только, видишь, Рапана в прошлом году солдатики через базу не пустили. Не поплывем же мы с рюкзаками вокруг мыса… Значит, надо будет заходить со стороны Судака. Придем в Солнечную долину, а там поймаем машину…
Тут я сбиваюсь, закуриваю сигаретку, сижу и смотрю поверх макушки Хомы в темноту, слушаю, как трещат цикады, и грохочет прибой. Мне совсем не хочется завтра сниматься и топать на Меганом, мне очень нравиться этой осенью стоять на Нюшке и, накурившись, валяться на склоне холма в высокой выгоревшей на солнце траве. И Хома, как будто, меня понимает, и больше не спрашивает про наш поход на Меганом…
…завтракаем как-то раз, погожим ветреным утром. Хома кипятит на горелке воду в котелке. Отсморкавшись и откашлявшись, Ушастый садится к «столу». Сдергивает с миски бумажную салфетку, придирчиво ее осматривает, переворачивает и ставит на «столешницу». Пашка уже берется рукой за пачку овсяных хлопьев, когда на его миску садится жирная, поблескивающая зеленым брюшком, муха.
- О-о-о, - говорит Ушастый и отшатывается от стола, и смотрит на муху дурными глазами.
Поползав немного по миске, муха улетает.
Ушастый резко встает из-за «стола». Он глядит в ясное небо над Нюшкой, куда улетела муха, потом на свою миску из нержавейки.
- Это та самая муха… - говорит Ушастый тихим, очень спокойным голосом и вдруг, не то взвизгнув, не то всхлипнув, бьет по миске рукой.
Миска отлетает в траву, едва не задев Хому по макушке. Следом Ушастый швыряет с обрыва кружку и столовые приборы.
- Я ее видел эту муху! – кричит Пашка, брызгая слюной и торжествуя. – Я ее видел утром, когда за холм ходил! И я ее сразу узнал, она, эта муха ползала по куче, а потом прилетала к столу и села в мою миску! Ах, вот, оно как! Получается, во все этом нет никакого смысла? И можно теперь ничего не бояться? Слышите! Как говорил Хасан ибн Саббах, все дозволено!
Хома с испуганным лицом медленно поднимается с коврика, но Ушастый его не слушает. Ушастый кричит, у него нехорошо поблескивают глаза, а его небольшое, снабженное животиком, тельце подергивается, словно его скручивает мышечный спазм. Пашкины оттопыренные уши дымятся в лучах крымского солнца.
Я сижу возле «стола» и, оцепенев, смотрю, как сверкает на солнце слюна, вылетающая у Пашки изо рта. На пару секунд я словно заглянул в тот кошмарный мирок, в котором по соседству с нами жил этот мальчик. Обитавшие в этом жутком месте насекомые, животные, птицы и рыбы, а так же духи стихий, и ветер и солнце – все сговорились, чтобы его извести, а если не получится, покалечить или, на худой конец, выбесить. Мне тогда показалось, что Пашка живет, словно в вывернутом наизнанку, негативном пространстве, как заключенный отбывающий свой срок в аду.
Это наш последний вечер в Лисьей бухте. Отужинав и напившись чая, мы с Хомой поднимаемся на вершину холма, курим и обозреваем окрестности. Завтра в это время мы будем уже ехать в поезде.
- Ох, натягивает что-то с Меганома, - говорит Хома, - ты не заметил, к вечеру как-то посвежело?
- Угу, - говорю.
Еще четверть часа и совсем стемнеет. Солнце село где-то за Эчки-Дагом, в выгнутой линзе моря отражается холодное темнеющее небо - лиловое и темно-синее. Береговая линия - холмы из серой глины, бухточки и пляжи – все слилось в сплошную черноту без деталей рельефа, а возле самого горизонта, над мысом Толстый расползается здоровенная туча, словно клубы жирного черного дыма от вселенского пожара.
- Тихо как-то, - замечает Хома, он ежится и зевает.
Спускаемся к нашей палатке. Возле палатки на камешке сидит Ушастый. После утренней истерики он был весь день необычайно тих и молчалив. Хома даже спрашивал Пашку пару раз, не заболел ли он. В ответ Ушастый только страдальчески кривил лицо.
- Хома, - говорит Пашка, - я положил в изголовье аптечку. Таблетки там разные, медикаменты, это, на случай, если мне ночью плохо станет. Ты, Хома, если что, мне помоги. Не дай умереть.
- Хорошо, - соглашается терпеливый Хома, - аптечка в изголовье, я понял.
…просыпаюсь среди ночи от какого-то адского шума. Открываю глаза и вижу, что Хома сидит в своем углу палатки с фонариком в руке. Пашка тоже не спит, он лежит в спальнике между нами. В синевато-белом свете фонарика я вижу его губастый рот и широко распахнутые бессмысленные глаза. За стенами палатки ревет ветер, по тенту со всей силы лупит дождь.
- Ну, вот, натянуло! - кричит Хома, видя, что я проснулся.
- Посмотри, палатка ходуном ходит! - кричу я Хоме в ответ, - это же настоящая буря, прикольно! Давай коньяка, что ли хлопнем, а то я теперь не засну. Где-то в тамбуре бутылка начатая валялась…
- Можно, - легко соглашается Хома, - отчего бы благородным донам не выпить.
Я ползу в тамбур и слышу, как Ушастый шипит на Хому страшным голосом.
- Вы чего сдурели совсем! – ругается Пашка, - сейчас палатку сорвет и унесет в море! Надо чтобы кто-то вылез и посмотрел, держат ли колышки! А лучше заваливать их камнями! И еще натянуть штормовые растяжки!
- Паша, успокойся, - говорит Хома, - мы с Шуриком нормально палатку поставили, никуда нас не унесет. Не бойся.
- Лично я сейчас выпью коньяка, - говорю я Пашке, старясь не заводиться, - ну, а ты мой ушастый друг, можешь, лезть наружу, если тебе охота и заваливать колышки камнями. Иди, пожалуйста, никто тебя здесь не держит.
Разливаю коньяк по кружкам. Ушастый от коньяка с оскорбленным видом отказывается. Вспышка молнии высвечивает шатер палатки. Гром грохочет так, что мне кажется, будто я сейчас оглохну.
- Хорошая у нас палатка, - говорит Хома и смеется, когда дуга прогибается под порывом ветра едва ли не до земли и щелкает его по макушке.
Палатка ходит туда-сюда, как пузырь из резины, стены то опадают, то надувается. Затаив дыхание, прихлебываю коньяк и слушаю, как бушует непогода. Мне совсем не хочется спать. Ушастый не то стонет, не то ругается нехорошими словами, не разобрать.
- А почему бы благородным донам не дунуть? – спрашивает меня Хома.
- Весьма дельная мысль. Я бы, пожалуй, и не додумался.
Зажав в зубах фонарик, Хома находит в кармане, пришитым к стенке палатки, смятую сигаретную пачку с остатками ганжи. Пытается набить косяк. Палатка ходит ходуном и словно развеселившийся медведь толкает Хому под руку. Хома смеется и весело ругается матом. Разливаю по кружкам коньяк. Курим ганжу, пьем. Наполняем палатку клубами пахучего правильного дыма. Синевато-белый луч фонарика в руке Хомы светит, словно в тумане.
- Интересно, а как там наши соседки? – неожиданно вспомнив о девчонках, спрашиваю я Хому.
- А соседкам, Шурик, теперь пиздец, - отвечает мне Хома, сделав серьезное лицо.
И мне кажется это неописуемо, жутко смешным! Мы с Хомой хохочем, как сумасшедшие, хрюкаем и катаемся в спальниках. Я задыхаюсь, у меня из глаз текут слезы и болят мышцы живота. Я лежу, тихонько постанывая, и вижу совсем рядом в синеватом луче фонаря лицо Ушастого Пашки. Он лежит, ни жив, ни мертв, уткнувшись носом в спальник, и бормочет, повторяет едва слышно одно и тоже:
- Сволочи… Сволочи… Какие же сволочи…
Новенькое сентябрьское утро сверкает, как бриллиант. На склонах Нюшки горит сырая после ночного дождя трава. Воздух сегодня какой-то особенно свежий. Мир словно перезагрузили, старую версию стерли, а свежую только распаковали. И чай кажется очень вкусным и душистым, и первая сигарета тоже. Валяюсь на коврике возле нашего «стола» и смотрю на тот далекий мысок, который выглядывает из-за Кара-Дага…
Неподалеку, на фоне замечательного утра скачет Ушастый Пашка. Его распирает какое-то темное торжество. Он запихивает вещи в рюкзак и выкрикивает в солнечную пустоту, ни к кому, как будто не обращаясь, отдельные фразы:
- Всё, уезжаем! Завтра будем в Москве! Хватит с меня вашей Лисьей бухты! Наконец-то домой! И никаких больше палаток!…
Напившись чаю, мы с Хомой складываем палатку и пакуем рюкзаки. Я обхожу вытоптанный «пятачок», где мы стояли две недели, смотрю в траве, ничего не забыли, не потеряли? Потом мы с Хомой присаживаемся на дорожку к «столу», а Пашка нас понукает. Надев на плечи рюкзак, Ушастый приплясывает от нетерпенья, ему хочется побыстрей уйти из Лиськи, сесть на поезд и вернуться в Москву. Наконец, мы с Хомой поднимаемся, навьючиваем на себя рюкзаки, и все вместе спускаемся по тропинке с холма. Проходя мимо, стоящий ниже на склоне, брезентовой палатки я замечаю, что никакой палатки, собственно, нет. Палатку ночью повалило, на земле валяется брезентовой тент, а под брезентом, словно два бревнышка, лежат наши соседки.
- Смотри, - говорю я Хоме, - у хохлушек палатка сложилась.
- Они там хоть живые? – спрашивает Хома.
Мы останавливаемся и смотрим с тревогой на кучу брезента. Брезент едва заметно шевелится.
- Вроде дышат, - говорит Хома, и мы идем дальше.
…Пашка пританцовывает возле сверкающей полосы прибоя. Он то и дело забегает вперед, лезет на обломки скал, потом бежит обратно и поторапливает нас с Хомой.
- Будь, она проклята, это ваша бухта! – кричит Пашка Хоме и машет руками.
Надо понимать, у Ушастого накипело, он так торопиться выговориться, что захлебывается слюной и словами.
- Спасибо, тебе Хома, вывез в Лиську! Две недели впустую! Да я бы лучше дома музыку на компе сочинял! Самое тупое времяпрепровождение в моей жизни! Хуже только в летнем лагере было… И кому только всё это нужно?… Нет, ты скажи Хома, что мне, творческому человеку здесь делать?
- А мне нравиться в Лиське, - говорит миролюбиво Хома.
- Да, что тут может нравиться?! – кричит Ушастый, - что? Эта помойка? Эти укурки? Или, может быть, мухи эти?
Я замечаю, что Ушастый весь сочится потом. Его загривок дымится, с висков стекают ручейки, челка приклеилась к сверкающему капельками лбу. Чистая футболка, которую он только утром на себя натянул, уже насквозь пропиталась потом, словно Пашка попал пол дождь. Его губошлепое, немного крысиное лицо растягивает гневливая гримаска. Мне неприятно на Пашку смотреть. Я быстро иду по тропинке, старясь не слышать ничего кроме ветра и шума прибоя, обгоняю Хому, шагаю по гальке, по камням, лезу по обломкам скал, прохожу мимо Крабьего мыса, мимо эллингов по раскисшей грунтовой дороге, мимо безлюдного в этот час пляжа…
- Паша, ну, чего ты отстаешь? – окликает Ушастого Хома.
Мы стоим на набережной в Курортном, на самом солнцепеке. А Ушастый еле-еле плетется где-то вдалеке. Мне скучно, и я закуриваю сигаретку.
- Меня что-то знобит, - жалуется Пашка Хоме тихим испуганным голосом.
- Да-да, сильный дождь прошел, - отвечает невпопад Хома.
Весь недавний кураж с Ушастого отчего-то слетел. Пашка теперь очень бледен, пот покрывает его лицо, словно лак, тонким блестящим слоем.
Сворачиваем с набережной, идем по тенистым аллеям мимо корпусов санатория к автобусной остановке. Пашка едва переставляет ноги, нет, совсем не переставляет. Валится на лавочку, словно мешок с картошкой.
- Паша, ну, ты чего там расселся?! – не выдерживает Хома, - автобус нас ждать не будет!
- Да, не могу я идти! – кричит на него Пашка, и я слышу, как голос у него дрожит от злости, слез и бессилия, - меня трясет всего! Я на ногах еле стою!
Он выворачивается из лямок рюкзака, встает и отходит за лавочку. Там Пашку долго тошнит.
- Мне надо срочно в больницу, - говорит Ушастый, выходя из-за скамейки, - я серьезно болен… Отдельную палату… Реанимацию…
- Так, - говорит Хома и смотрит на часы, - мы сейчас на автобус опоздаем. Вот, что, Шурик, ты хватай Пашкин рюкзак, а я этого индюка потащу.
- Ты что, дебил! – кричит Пашка и топает ногой по асфальту, – мне нужно в больницу! Я болен! Я никуда в таком состоянии не поеду!
- Да, Паша, конечно, мы все так и сделаем, - говорит Хома и хватает его под локоть, - а сейчас мы с тобой пойдем на остановку.
Мы бежим по аллее, я волоку два рюкзака, а Хома прёт на себе Ушастого Пашку. Пашка то и дело выворачивается у него из рук и блюет в кусты…
…до поезда еще часа два, и Хома оставляет Ушастого в комнате отдыха, на вокзале. Пашка с просветлённым страданием, отрешенным лицом, лежит под простыней в пустой белой комнатке в компании бутылки минеральной воды, а мы с Хомой отправляемся в ближайшую ресторацию, промочить клювики и зацепить что-нибудь на зуб.
- У Пашки, наверное, температура под сорок, - беспокоится Хома, - он горячий, как печка.
- Есть бог, - отвечаю я, шагая через площадь в сторону, прячущегося в кустах, симпатичного кабака.
- Поздно для акклиматизации, - качает головой Хома, - и съесть он ничего такого не мог. Вместе ужинали.
- Это все от вредности, - объясняю я Хоме, - и вообще не надо было всякие гадости Лиську говорить.
- О-хо-хо, и как нам теперь его везти?
- Да, фигле, - говорю, - бросим на верхнюю полку, пускай там и валяется до Москвы. А на вокзале ты его родителям с рук на руки передашь. Пашка, к тому времени, как раз очухается и будет, как огурец.
Пройдя через площадь, мы заходим в густую тень каких-то замечательных деревьев и поднимаемся на террасу заведения.
- Не хорошо, наверное, так говорить, - замечает Хома и садиться за белый столик против меня и открывает меню, - но я даже рад немного, что Пашку заколбасило. Как же он мне надоел за эти две недели! Хоть сейчас посижу борща спокойно похлебаю.
- Когда на следующий год поедем в Лиську, надо будь другого чела искать, - говорю я Хоме.
- Угу, - отвечает Хома, и оборачивается к официантке, которая уже подошла к нашему столику, - девушка, принесите нам борща и пару пива. А потом, мы что-нибудь еще придумаем.
июль 2015