Леонтьев мечтал о лазоревой марле на окнах
(не наш знаменитый, Валерий, а тот, Константин).
Хотелось июньского света в тончайших волокнах,
нетяжкой, но явной защиты — хоть в виде гардин.
Так мало простой красоты в этом грязном и рваном,
не знающем собственных гениев подлом быту.
Ну, ветка с листочком… Ну, Варька, с ее сарафаном…
На всю-то родную действительность!.. Невмоготу.
Не хам с кулаками, так нищий с лукавой щепотью,
да бульканье браги, да шелест сушеных акрид,
да кот монастырский орет, угнетаемый плотью,
да юный монах, угнетаемый ею, молчит.
А марлю не шлют дорогие из первопрестольной,
поскольку параметры ткани уж слишком точны,
и в лавках московских не сыщешь рединки достойной —
такой, как велел он, фактуры и голубизны.
Который уж месяц все ищут — не могут купить их,
аршины запрошенной ткани, потребной ему,
чтоб розовый воздух стоял бы в лазоревых нитях
и тем отдалял заоконные холод и тьму.
Там, в этой мороке, которой покорствовать надо,
там, в этом-то мраке, покорство которому — грех,
все-все остается: и вечное шило разлада,
и дружба глупцов, и разумников холод и смех.
А с ним — номеров монастырских тяжелые своды,
Каткова отказ, со средой безответная пря…
Где Бог человеку дает слишком много свободы,
там свят деспотизм благодушный. И он — за царя.
Но сколько же грязи в быту, где жена ненормальна,
где дует в окошко, где ноют спина и щека…
В Москве между тем отыскалась лазурная марля —
в единственном месте: в конторе у гробовщика.
И Варькин наперсток летал, и сноровист и прыток.
И Варька летала, смугла, как лиса в серебре.
И розовый воздух стоял меж лазоревых ниток:
успел постоять — пара зорек была в ноябре…
1956