Всё надрывнее возвращаться что в театры миротранслирующие,
Сотрясающие вены истоптанные на ломающих пули висках,
Что в охваченную успокоенным светом закомнатченную перспективу,
Ручеёк разливов забывчивости и чайно-чаянных самоврак.
А молодая талантливая поэтесса со сцены рассказывает о простодушии,
О мостах вечерних, где с кем-то стояла, где кто-то ей руку жал.
На хрена ты мне это рассказываешь - мне, изреченному и существующему?
Лезешь в уши ушлым шумом заблудшим, гнущим глаза.
Грусть и печаль нипочём не тянут ни в грязи валяться, ни у железной дороги,
Хотя на замену плеча или голоса не находится и не ищется.
Воздавая надежды попеременно на далёкие рейсы и времена года,
Остаюсь всесторонне вскормленным, сдёрнутым, отрывным и растерянно-взвинченным.
А молодая талантливая поэтесса со сцены рассказывает о страсти бешеной,
О кроватях глубоких, где всё полыхало, где в точку пунктир слетал.
На хрена ты мне это рассказываешь - мне, большому и звёздно-снежному?
Душишь глушью, тужа отжиг живучий тучей в века.
И панические идеи - путешствовать безалаберно,
Упаковываться в работу, закрываться стеной идей -
Исторгаются из полного понимания мира, и об него ломаются,
Об отчаивание отчаиваться. "Целый мир" оглушённо цел.
А молодая, талантливая поэтесса со сцены рассказывает о гармонии,
О домах застеклённых, где пахло привалом, где ровно камин трещал.
На хрена ты мне это рассказываешь - мне, непротиворечивому и неполному?
Тычешь в душу как в тарелку с протухшей тушью, стекшей с лица.
Теряю не нити образов, но
Полотна хлёсткие улиц многообразных.
И когда допишу это полуписьмо,
Опущу его в список таких же, не в счёт,
И схвачусь за живот, потому что болит живот,
А на улице не стоят ни скорая, ни эшафот,
А стоит золотой пятипалубный бронированный теплоход.
На суше.
Под снегом.
Грязный.