Вручили открытку, грамоту и часы, большие, с орфографической в гравировке. Трамвай в полутьме смотрел на него, как сыч, белесыми плошками фар. Он ушел, неловкий, впервые почувствовав вес стариковских ног, впервые себя увидев в ночных витринах. Деревья шептали вслед, как в плохом кино: «Ну всё, пересох — и знаешь это, не ври нам».
Он встал в понедельник, вышел во двор сидеть, дышал и моргал на лавочке под рябиной. Проснулся во вторник, вышел во двор сидеть, кормить черствой булкой выводок голубиный, ходить вдоль аллеи: лавочки и фонтан, коляски и собачонки. Проснулся в среду, побрился и причесался, достал наган и двинул в своё депо, не спеша, к обеду.
«Ну что ж, проходи, трудолюбие не порок, заглядывай после смены, выпьем по кружке», — промямлил начальник, нервно лучась добром и глаз не сводя с парящей у носа мушки. Тут просится лирика: новенькая листва, за красным вагоном шлейф из детского смеха. Но он просто взвел курок, просто сел в трамвай, поправил фуражку, выдохнул и поехал.
Дальнейшее мы узнали из новостей. Он шел напролом, вопила Волоколамка, тащили четвероногие всех мастей весенних хозяев, как бурлаки, на лямках. Угрюмые серые рыцари в камуфле толпились на остановках, кричали в рупор. С отчаянным звоном он въехал в весенний лес, где ветки хлестали бока трамвайного крупа. Стрелял на Пехотной в воздух, вопил «ура» и улицу чьей-то свободы с разгона резал, вознесся с моста Восточного сразу в рай, минуя канал, просто вздернув на небо рельсы.
Ну да, сочиняю. Хочу приукрасить быт. Но я над собой работаю — вру всё реже. На первой же остановке он был убит. Как пишут в газетах “блокирован, обезврежен”. Я еду трамваем, дряхлым, совсем пустым железным китом: днем ты криль, но в ночи — Иона. Вот голос в динамике дернулся и застыл, подстреленный треском помех и трамвайным звоном.