Болезней
поэту
бессмысленно бояться,
От болезней
поэту
никуда не деться.
Поэт обязан
всю жизнь воспаляться,
Болеть воспалением
воли и сердца.
Но эти болезни
не валят в постель.
А гонят
в земную
кипящую стужу,
Несут
из комнаток-крепостей
Прямо наружу.
И мечется поэт
в густотах этих
И рвется
сквозь время
к времен основе,
Пока шальной и дюжий ветер
Его не пронзит,
не сомнет,
не разломит.
Тогда
поднимается воротник,
Тогда
порошки покупаются
белые.
Становится чуточку лучше
от них,
И снова поэт
суетится и бегает.
И жгут дуновения
жестче огня,
Но он
сдаваться не хочет
без боя…
Вот так
схватила хвороба
меня
За самое горло
перед самой весною.
Я слег в подушки,
горел,
молчал.
И чувствовал
(это не часто бывает!),
Как время
идет
из каких-то начал,
Течет сквозь меня
и меня размывает.
Окошко стыло,
искренне синее,
Недоступной близостью
до слез дразня.
Под этим воздухом,
за этим инеем
Работают
здоровые
мои друзья.
В городе одном
их обитает двое.
Один —
годами сгорбленный,
но юный вполне,
Переживающий
все живое,
Себя
пересматривающий
по мне.
Я для него
не просто я,
А жадный наследник
и сколок с тысячи.
Он — нежен и грозен,
отходчив и яр,
Он кем-то
из вод закристаленных
высечен.
Он неповоротлив,
но не от ленивости,
А от перегруза
и величины.
В нем слито
дряхленье
с сияньем невинности.
В нем страсти
в борение
вовлечены.
А он
все захватчивей,
легче и пристальней
С каждым отзвуком,
с каждым днем.
Следит
за смертельною битвою
издали,
Как будто
все это
бушует не в нем.
Кровавость
ему не ужасна
и клюквенна.
Он знает цену
всем
и всему.
Сколько
любимого
перелюблено!
Сколько
любимо
будет ему!
Сколько он
вознесет,
соберет,
покарает!
Сколько жизней
за жизнь
он переменял!
… И тут же, где-то
рядом,
вторая.
Нет, самая
первая
у меня.
Она
еще только что
вышла за двери
И, шумами жаркими
оглушена,
Не может
обресть
неколебимой тверди,
Такой же прозрачной,
как вышина.
Ее
еще нет.
Она вся
еще в поисках
И жжет
себя ненавистью
сгоряча.
Так мать,
почуявши рези
у пояса,
Клянет нерожденного,
тихо крича.
А выйдет
из тела
горячий,
кровавенький
И — склонится слепо,
и слипнется с ней.
Усталость пройдет,
отпечатавшись в памяти,
И все
расплывется в слезе,
как во сне…
И, может, затем,
что она
не явилась
И все еще бродит
в сверкающей мгле,
Земля
еще родственней
мне полюбилась
За то,
что она
уже есть
на земле.
Она прорывает
огромные версты,
Подходит
к постели моей больной,
Садится на стул
по-домашнему просто
И долго-долго
молчит со мной.
Я руки свои —
побледневшие,
свявшие —
Кладу
в тончайшие пальцы
ее.
«Вера, рассказывай!
Вера,
спрашивай!
Как протекает
житье твое?
А я —
вот видишь —
немножко сломался.
Боюсь,
безделье
в привычку вгнездить.
Массы работают.
Работы — масса.
Надо звонить,
докладывать,
ездить.
Только теперь
прояснело мне:
это
Широкому сердцу
стены узки.
Ты читала
сегодня
газету?
Париж
еще французский?
Столько
нужно
стихов написать!
Болеть —
всего страшней
и бесполезней.
Ну, кто просил
надо мной
нависать
Эти темнющие
болезни!
Спасибо, Вера.
Я устал.
Ты придешь
еще ко мне
или нет?
Я совсем
невыносимым
стал.
Извини.
Я знаю:
это — бред...»
Это бред,
но мне
и вздраве
верится
В твой приход,
вносящий
силу
и покой.
Ты далеко.
Но куда
пространству
мериться
С нашей молодостью,
огневой такой.
Стынут стены.
Я в стенах пылаю.
Пусть
густятся смерти
надо мною
тучею!
Ты — моя единственная,
моя
былая,
Настоящая
и грядущая!