Я о себе скажу словечушко, но вчуже,
как будто сам уже давно лежу в земле.
Так больше правды, тут уж не словчу же,
как первое лицо в единственном числе.
Уж тут словечко, словно правда, голо
и в голом виде пустится в трепак,
и память будет выглядеть бесполо,
а поминанье по записке – как
спряжение безличного глагола.
Рифмуя «поп» и «гроб», кто будет поминать –
под рифму рюмку, чтобы православно, –
а имя в кулаке с бумажкою сжимать?
Не буду даже им. Вот, право, славно!
А поминаемый – как будто он не он,
а память светлая – молитесь, иереи! –
мигая, дрыгается, как неон,
в раскрашенной портретной галерее.
Ах, речь безличная! Смотри, пока
она откалывает трепака,
с торжественно-ехидной
улыбкой панихидной!
Так неси свой крест,
как лихой бунчук,
разливной Модест,
расписной пьянчук!
На одре пустом
ни аза в глаза.
Борода хвостом,
а из глаз слеза.
По шеям потом
даст гроза раза.
И под белую горячку
гопачится враскорячку:
И вот так, и вот так
ты попал под колпак,
под больничный колпак
да и гопником в гопак,
околпаченный,
раскоряченный!
Не я, не ты, не он, а просто было,
как вдоль судьбы шагающее быдло.
Хоть бы брылы развесившее рыло!
Нет, просто было, и оно обрыдло.
Давно уже ушли до ветру жданки,
все данные собрали да и в печь!
И Было вонькое хоронят по гражданке,
И Былу не дадут подонки в землю лечь.
И поют подонки,
голосочки тонки,
Семки, Тоньки, Фомки,
милые потомки:
Ходи изба, ходи печь!
Былу нету места лечь.
(А следовательно, требуется сжечь,
и вместе с рукописями!)
В гробу везут чудовищное Было,
помнившееся над единым и одним.
И чья-то речь стучит-бубнит над ним,
как будто сей звонарь колотит в било.
И пальцем в рот он тычет наконец,
как будто совершая подвиг ратный,
что я-де в яви был чернец,
но самочинный и развратный.
А я Господних язв до дьявола приях,
и остаюсь я не во сне загробном,
а – как в беспамятстве многоутробном –
и в Божьих, и не в Божьих бытиях.
1975