14 min read
Слушать

Иегуда бен Галеви

1

«Да прилипнет в жажде к нёбу

Мой язык и да отсохнут

Руки, если я забуду

Храм твой, Иерусалим!..»

Песни, образы так бурно

В голове моей теснятся,

Чудятся мужские хоры,

Хоровые псалмопенья.

Вижу бороды седые,

Бороды печальных старцев.

Призраки, да кто ж из вас

Иегуда бен Галеви?

И внезапно — все исчезло:

Робким призракам несносен

Грубый оклик земнородных.

Но его узнал я сразу, —

Да, узнал по древней скорби

Многомудрого чела,

По глазам проникновенным

И страдальчески пытливым,

Но и без того узнал бы

По загадочной улыбке

Губ, срифмованных так дивно,

Как доступно лишь поэтам.

Год приходит, год проходит, —

От рожденья Иегуды

Бен Галеви пролетело

Семь столетий с половиной.

В первый раз увидел свет

Он в Кастилии, в Толедо;

Был младенцу колыбельной

Говор Тахо золотого.

Рано стал отец суровый

Развивать в ребенке мудрость, —

Обученье началось

С божьей книги, с вечной Торы.

Сыну мудро толковал он

Древний текст, чей живописный,

Иероглифам подобный,

Завитой квадратный шрифт,

Этот чудный шрифт халдейский,

Создан в детстве нашим миром

И улыбкой нежной дружбы

Сердце детское встречает.

Тексты подлинников древних

Заучил в цитатах мальчик,

Повторял старинных тропов

Монотонные напевы

И картавил так прелестно,

С легким горловым акцентом,

Тонко выводил шалшелет,

Щелкал трелью, словно птица.

Также Таргум Онкелос,

Что написан на народном

Иудейском диалекте, —

Он зовется арамейским

И примерно так походит

На язык святых пророков,

Ну, как швабский на немецкий, —

Этот желтоцвет еврейский

Тоже выучил ребенок,

И свои познанья вскоре

Превосходно применил он

В изучении Талмуда.

Да, родитель очень рано

Ввел его в Талмуд, а после —

И в великую Галаху,

В эту школу фехтованъя,

Где риторики светшш,

Первоклассные атлеты

Вавилона, Пумпедиты

Упражнялись в состязаньях.

Здесь ребенок изощрился

В полемическом искусстве, —

Этим мастерством словесным

Позже он блеснул в «Козари».

Но, как небо нам сияет

Светом двойственной природы:

То горячим светом солнца,

То холодным лунным светом, —

Так же светит нам Талмуд,

Оттого его и делят

На Галаху и Агаду.

Первую назвал я школой

Фехтования, а вторую

Назову, пожалуй, садом,

Садом странно-фантастичным,

Двойником другого сада,

Порожденного когда-то

Также почвой Вавилона:

Это сад Семирамиды,

Иль восьмое чуда света.

Дочь царей Семирамиду

Воспитали в детстве птицы,

И царица сохранила

Целый ряд привычек птичьих:

Не хотела променады

Делать по земле, как все мы,

Млеком вскормленные твари,

И взрастила сад воздушный, —

Высоко на колоссальных

Колоннадах заблистали

Клумбы, пальмы, апельсины,

Изваянья, водометы —

Скреплены хитро и прочно,

Как плющом переплетенным,

Сетью из мостов висячих,

Где качались важно птицы,

Пестрые, большие птицы,

Мудрецы, что молча мыслят,

Глядя, как с веселой трелью

Подле них порхает чижик.

Все блаженно пьют прозрачный,

Как бальзам душистый, воздух,

Не отравленный зловонным

Испарением земли..

Да, Агада — сад воздушный

Детских вымыслов, и часто

Юный ученик Талмуда,

Если сердце, запылившись,

Глохло от сварливой брани

И от диспутов Галахи,

Споров о яйце фатальном,

Что снесла наседка в праздник,

Иль от столь же мудрых прений

По другим вопросам, — мальчик

Убегал, чтоб освежиться,

В сад, в цветущий сад Агады,

Где так много старых сказок,

Подлинных чудесных былей,

Житий мучеников славных,

Песен, мудрых изречений,

Небылиц, таких забавных,

Полных чистой пылкой веры.

О, как все блистало, пело,

Расцветало в пышном блеске!

И невинный, благородный

Дух ребенка был захвачен

Буйной дерзостью фантазий,

Волшебством блаженной скорби,

Страстным трепетом восторга —

Тем прекрасным тайным миром,

Тем великим откровеньем,

Что поэзией зовется.

И поэзии искусство —

Высший дар, святая мудрость —

Мастерство стихосложенья

Сердцу мальчика открылось.

Иегуда бен Галеви

Стал не только мудрый книжник,

Но и мастер песнопенья,

Но и первый из поэтов.

Да, он дивным был поэтом,

Был звездой своей эпохи,

Солнцем своего народа —

И огромным, чудотворным,

Огненным столпом искусства.

Он пред караваном скорби,

Пред Израилем-страдальцем,

Шел пустынями изгнанья.

Песнь его была правдива,

И чиста, и непорочна,

Как душа его; всевышний,

Сотворив такую душу,

Сам доволен был собою,

И прекраснейшую душу

Радостно поцеловал он, —

И трепещет тихий отзвук

Поцелуя в каждой песне,

В каждом слове песнотворца,

Посвященного с рожденья

Божьей милостью в поэты.

Ведь в поэзии, как в жизни,

Эта милость — высший дар!

Кто снискал ее — не может

Ни в стихах грешить, ни в прозе.

Называем мы такого

Божьей милостью поэта

Гением; он в царстве духа

Абсолютный самодержец,

Он дает ответ лишь богу,

Не народу, — ведь в искусстве

Нас народ, как в жизни, может

Лишь казнить, но не судить.

2

«Так на реках вавилонских

Мы рыдали, наши арфы

Прислонив к плакучим ивам», —

Помнишь песню древних дней?

Помнишь — старое сказанье

Стонет, плачется уныло,

Ноет, словно суп в кастрюльке,

Что кипит на очаге!

Сотни лет во мне клокочет,

Скорбь во мне кипит! А время

Лижет рану, словно пес,

Иову лизавший язвы.

За слюну спасибо, пес,

Но она лишь охлаждает,

Исцелить меня могла бы

Смерть, — но я, увы, бессмертен!

Год приходит, год проходит!

Деловито ходит шпулька

На станке, — а что он ткет,

Ни единый ткач не знает.

Год приходит, год проходит, —

Человеческие слезы

Льются, капают на землю, —

И земля сосет их жадно.

Ах, как бешено кипит!

Скачет крышка!.. Слава мужу,

Чья рука твоих младенцев

Головой швырнет о камень.

Слава господу! Все тише

Котелок клокочет. Смолк.

Мой угрюмый сплин проходит,

Западно-восточный сплин.

Ну, и мой конек крылатый

Ржет бодрее, отряхает

Злой ночной кошмар и, мнится,

Молвит умными глазами:

«Что ж, опять летим в Толедо,

К маленькому талмудисту,

Что великим стал поэтом, —

К Иегуде бен Галеви?»

Да, поэт он был великий —

Самодержец в мире грезы,

Властелин над царством духов,

Божьей милостью поэт.

Он в священные сирвенты,

Мадригалы и терцины,

Канцонетты и газеллы

Влил огонь души, согретой

Светлым поцелуем бога!

Да, поистине был равен

Этот трубадур великий

Несравненным песнотворцам

Руссильона и Прованса,

Пуату и прочих славных

Померанцевых владений

Царства христиан галантных.

Царства христиан галантных

Померанцевые земли!

Их цветеньем, блеском, звоном

Скрашен мрак воспоминаний!

Чудный соловьиный мир!

Вместо истинного бога —

Ложный бог любви да музы, —

Вот кому тогда молились!

Розами венчая плеши,

Клирики псалмы там пели

На веселом лангедоке,

А мирянин, знатный рыцарь,

На коне гарцуя гордо

В стихотворных выкрутасах

Славил даму, чьим красотам

Радостно служил он сердцем.

Нет любви без дамы сердца!

Ну, а уж певец любви —

Миннезингер, — тот без дамы

Что без масла бутерброд!

И герой, воспетый нами,

Иегуда бен Галеви,

Увлечен был дамой сердца —

Но совсем особой дамой.

Не Лаурой, чьи глаза,

Эти смертные светила,

На страстной зажгли во храме

Знаменитейший пожар,

Не нарядной герцогиней

В блеске юности прекрасной,

Королевою турниров,

Присуждавшей храбрым лавры,

Не постельной казуисткой,

Поцелуйным крючкотвором,

Докторолухом, ученым

В академиях любви, —

Нет, возлюбленная рабби

В жалкой нищете томилась,

В лютой скорби разрушенья

И звалась: Иерусалим.

С юных лет в ней воплотилась

Вся его любовь и вера,

Приводило душу в трепет

Слово «Иерусалим».

Весь пунцовый от волненья,

Замирая, слушал мальчик

Пилигрима, что в Толедо

Прибыл из восточных стран

И рассказывал, как древний

Город стал пустыней дикой, —

Город, где в песке доныне

Пламенеет след пророка,

Где дыханьем вечным бога,

Как бальзамом, полон воздух.

«О юдоль печали!» — молвил

Пилигрим, чья борода

Белым серебром струилась,

А у корня каждый волос

Черен был, как будто сверху

Борода омоложалась, —

Странный был он пилигрим;

Вековая скорбь глядела

Из печальных глаз, и горько

Он вздыхал: «Иерусалим!

Ты, людьми обильный город,

Стал пустынею, где грифы,

Где гиены и шакалы

В гнили мерзостно пируют,

Где гнездятся змеи, совы

Средь покинутых развалин,

Где лиса глядит спесиво

Из разбитого окошка

Да порой, в тряпье одетый,

Бродит нищий раб пустыни

И пасет в траве высокой

Худосочного верблюда.

На Сионе многославном,

Где твердыня золотая

Гордым блеском говорила

О величье властелина, —

Там, поросшие бурьяном,

Тлеют грудами обломки

И глядят на нас так скорбно,

Так тоскливо, будто плачут.

Ах, они и вправду плачут,

Раз в году рыдают камни —

В месяц аба, в день девятый;

И, рыдая сам, глядел я,

Как из грубых диких глыб

Слезы тяжкие катились,

Слышал, как колонны храма

В прахе горестно стонали».

Слушал речи пилигрима

Юным сердцем Иегуда

И проникся жаждой страстной

Путь свершить в Иерусалим.

Страсть поэта! Роковая

Власть мечтаний и предчувствий,

Чью святую мощь изведал

В замке Блэ видам прекрасный,

Жоффруа Рюдель, услышав,

Как пришедшие с востока

Рыцари при звоне кубков

Громогласно восклицали:

«Цвет невинности и чести,

Перл и украшенье женщин —

Дева-роза Мелисанда,

Маркграфиня Триполи!» —

Размечтался трубадур наш,

И запел о юной даме,

И почувствовал, что сердцу

Стало тесно в замке Блэ, —

И тоска им овладела.

К Цетте он поплыл, но в море

Тяжко заболел и прибыл,

Умирая, в Триполи.

Там увидел Мелисанду

Он телесными очами,

Но тотчас же злая смерть

Их покрыла вечной тенью.

И в последний раз запел он

И, не кончив песню, мертвый,

Пал к шагам прекрасной дамы —

Мелисаады Триполи.

Как таинственно и дивно

Сходны судьбы двух поэтов,

Хоть второй лишь мудрым старцем

Совершил свой путь великий!

И Иегуда бен Галеви

Принял смерть у ног любимой,

Преклонил главу седую

У колен Иерусалима.

3

После битвы при Арбеллах

Юный Александр Великий

Землю Дария и войско,

Двор, гарем, слонов и женщин,

Деньги, скипетр и корону —

Золотую дребедень —

Все набил в свои большие

Македонские шальвары.

Дарий, тот удрал от страха,

Как бы в них не угодить

Царственной своей персоной.

И герой в его шатре

Захватил чудесный ларчик,

Золотой, в миниатюрах,

Инкрустированный тонко

Самоцветными камнями.

Был тот ларчик сам бесценен,

А служил лишь для храненья

Драгоценностей короны,

И других сокровищ царских.

Александр их раздарил

Самым храбрым — и смеялся,

Что мужчины, словно дети,

Рады пестрым побрякушкам.

Драгоценнейшую гемму

Милой матери послал он, —

И кольцо с печатью Кира

Стало просто дамской брошкой.

Ну, а старый Аристотель —

Знаменитый забияка,

Мир поставивший вверх дном,

Для коллекции диковин

Получил оникс огромный.

В ларчике имелись перлы,

Нить жемчужин, что Атоссе

Подарил Смердис поддельный, —

Жемчуг был ведь настоящий!

И веселый победитель

Отдал их Таис, прекрасной

Танцовщице из Коринфа.

Та, украсив жемчугами

Волосы, их, как вакханка,

Распустила в ночь пожара,

В Персеполисе танцуя,

И швырнула в царский замок

Факел свой — и с громким треском

Яростно взметнулось пламя

Карнавальным фейерверком.

После гибели Таис,

Что скончалась в Вавилоне

От болезни вавилонской,

Перлы были в зале биржи

Пущены с аукциона, —

И купил их жрец мемфисский

И увез их в свой Египет,

Где они явились позже

В шифоньерке Клеопатры,

Что толкла прекрасный жемчуг

И, с вином смешав, глотала,

Чтоб Антония дурачить.

А с последним Омаядом

Перлы прибыли в Гренаду

И блистали на тюрбане

Кордуанского калифа.

Третий Абдергам украсил

Ими панцирь на турнире,

Где пронзил он тридцать броней

И Зюлеймы юной сердце.

Но с паденьем царства мавров

Перешли и эти перлы

Во владенье христиан,

Властелинов двух Кастилий,

Католических величеств, —

И испанских государынь

Украшали на турнирах,

На придворных играх, в цирке,

На больших аутодафе,

Где величества с балконов

Наслаждались ароматом

Старых жареных евреев.

Правнук черта Мендицабель

Заложил потом все перлы

Для покрытья дефицита

В государственных финансах.

В Тюильри, в дворцовых залах,

Вновь на свет они явились

И сверкали там на шее

Баронессы Соломон.

Вот судьба прекрасных перлов!

Ларчик меньше приключений

Испытал, — его оставил

Юный Александр себе,

И в него сложил он песни

Бесподобного Гомера,

Своего любимца. На ночь

Ставил он у изголовья

Этот ларчик, и оттуда,

Чуть задремлет царь, вставали,

В сон проскальзывали тихо

Образы героев светлых.

Век иной — иные птицы

Ах, и я любил когда-то

Эти песни о деяньях

Одиссея и Пелида,

И в душе моей, как солнце,

Рдели золото и пурпур»

Виноград вплетен был в кудри,

И, ликуя, пели трубы.

Смолкни, память! Колесница

Триумфальная разбита,

А пантеры упряжные

Передохли все, как девы,

Что под цитры и кимвалы

В пляске шли за мной; и сам я

Извиваюсь в адских муках,

Лежа в прахе. Смолкни, память!

Смолкни, память!.. Речь вели

Мы о ларчике царевом,

И такая мысль пришла мне:

Будь моим подобный ларчик, —

Не заставь меня финансы

Обратить его в монету, —

Я бы запер в этот ларчик

Золотые песни рабби

Иегуды бен Галеви —

Гимны радости, газеллы,

Песни скорби, путевые

Впечатленья пилигрима —

Дал бы лучшему цофару

На пергаменте чистейшем

Их списать, и положил бы

Рукопись в чудесный ларчик,

И держал бы этот ларчик

На столе перед кроватью,

Чтоб могли дивиться гости

Блеску маленькой шкатулки,

Превосходным Барельефам,

Мелким, но таким прекрасным,

Инкрустациям чудесным

Из огромных самоцветов.

Я б гостям с улыбкой молвил:

«Это что! — Лишь оболочка

Лучшего из всех сокровищ:

Там сияют — бриллианты,

Отражающие небо,

Там рубины пламенеют

Кровью трепетного сердца,

Там смарагд обетованья,

Непорочные лазури,

Перлы, краше дивных перлов,

Принесенных Лже-Смердисом

В дар пленительной Атоссе,

Бывших лучшим украшеньем

Высшей знати в этом мире,

Обегаемом луною:

И Таис, и Клеопатры,

И жрецов, и грозных мавров,

И испанских государынь,

И самой высокочтимой

Баронессы Соломон.

Те прославленные перлы —

Только сгустки бледной слизи,

Выделенья жалких устриц,

Тупо прозябавших в море.

Мною ж собранные перлы

Рождены душой прекрасной,

Светлым духом, чьи глубины

Глубже бездны океана,

Ибо эти перлы — слезы

Иегуды бен Галеви, —

Ими горько он оплакал

Гибель Иерусалима.

И связал он перлы-слезы

Золотою ниткой рифмы,

В ювелирно стихотворства

Сделал песней драгоценной.

И доныне эта песня,

Этот плач великой скорби

Из рассеянных по свету

Авраамовых шатров

Горько льется в месяц аба,

В день девятый — в годовщину

Гибели Иерусалима,

Уничтоженного Титом.

Эта песня — гимн сионский

Иегуды бен Галеви,

Плач предсмертный над священным

Пеплом Иерусалима.

В покаянной власянице,

Босоногий, там сидел он

На поверженной колонне;

И густой седою чащей

Волосы на грудь спадали,

Фантастично оттеняя

Бледный, скорбный лик поэта

С вдохновенными очами.

Так сидел он там и пел,

Словно древний ясновидец, —

И казалось, из могилы

Встал пророк Иеремия.

И в руинах смолкли птицы,

Слыша вопли дикой скорби,

Даже коршуны, приблизясь,

Им внимали с состраданьем.

Вдруг, на стременах качаясь,

Мимо, на коне огромном,

Дикий сарацин промчался,

Белое копье колебля, —

И, метнув оружье смерти

В грудь несчастного поэта,

Ускакал быстрее ветра,

Словно призрак окрыленный.

Кровь певца текла спокойно,

И спокойно песню скорби

Он допел, и был предсмертный

Вздох его: «Иерусалим!»

Молвит старое сказанье,

Что жестокий сарацин

Был не человек преступный,

А переодетый ангел,

Посланный на землю небом,

Чтоб унесть любимца бога

Из юдоли слез, без муки

Взять его в страну блаженных.

В небе был он удостоен

Крайне лестного приема, —

Это был сюрприз небесный,

Драгоценный для поэта.

Хоры ангелов навстречу

Вышли с музыкой и пеньем,

И в торжественном их гимне

Он узнал свою же песню —

Брачный гимн синагогальный,

Гимн субботний Гименею,

Строй ликующих мелодий,

Всем знакомых, — что за звуки!

Ангелы трубили в трубы,

Ангелы на скрипках пели,

Ликовали на виолах,

Били в бубны и кимвалы.

И в лазурных безднах неба

Так приветливо звенело,

Так приветливо звучало:

«Лехо дауди ликрас калле!»1

4

Рассердил мою супругу

Я последнею главой,

А особенно рассказом

Про бесценный царский ларчик.

Чуть не с горечью она мне

Заявила, что супруг

Подлинно религиозный

Обратил бы ларчик в деньги,

Что на них он приобрел бы

Для своей жены законной

Белый кашемир, который

Нужен, бедной, до зарезу;

Что с Иегуды бен Галеви

Было бы довольно чести

Сохраняться просто в папке

Из красивого картона,

По-китайски элегантно

Разрисованной узором,

Вроде чудных бонбоньерок

Из пассажа «Панорама».

«Странно! — вскрикнула супруга. —

Если он такой уж гений,

Почему мне незнакомо

Даже имя бен Галеви?»

«Милый друг мой, — отвечал я, —

Ангел мой, прелестный неуч,

Это результат пробелов

Во французском воспитанье.

В пансионах, где девицам,

Этим будущим мамашам

Вольного народа галлов,

Преподносят мудрость мира:

Чучела владык Египта,

Груды старых мумий, тени

Меровингских властелинов

С ненапудренною гривой,

Косы мудрецов Китая,

Царства пагод из фарфора, —

Всё зубрить там заставляют

Умных девочек. Но, боже!

Назови-ка им поэта,

Гордость золотого века

Всей испано-мавританской

Старой иудейской школы,

Назови им Ибен Эзру,

Иегуду бен Галеви,

Соломона Габироля —

Триединое созвездье,

Словом, самых знаменитых, —

Сразу милые малютки

Сделают глаза большие

И на вас глядят овцой.

Мой тебе совет, голубка,

Чтоб такой пробел заполнить,

Позаймись-ка ты еврейским, —

Брось театры и концерты,

Посвяти годок иль больше

Неустанной штудировке —

И прочтешь в оригинале

Ибен Эзру, Габироля

И, понятно, бен Галеви —

Весь триумвират поэтов,

Что с волшебных струн Давида

Лучшие похитил звуки.

Аль-Харизи — я ручаюсь,

Он тебе знаком не больше,

А ведь он остряк — французский,

Он переострил Харири

В хитроумнейших макамах

И задолго до Вольтера

Был чистейшим вольтерьянцем, —

Этот Аль-Харизи пишет:

«Габироль — властитель мысли,

Он мыслителям любезен;

Ибен Эзра — царь искусства,

Он художников любимец;

Но достоинства обоих

Сочетал в себе Галеви:

Величайший из поэтов,

Стал он всех людей кумиром».

Ибен Эзра был старинный

Друг, — быть может, даже родич, —

Иегуды бен Галеви;

И Галеви в книге странствий

С болью пишет, что напрасно

Он искал в Гранаде друга, —

Что нашел он только брата,

Рабби Мейера — врача

И к тому же стихотворца

И отца прекрасной девы,

Заронившей безнадежный

Пламень страсти в сердце Эзры.

Чтоб забыть свою красотку,

Взял он страннический посох,

Стал, как многие коллеги,

Жить без родины, без крова.

На пути к Иерусалиму

Был татарами он схвачен

И, привязанный к кобыле,

Унесен в чужие степи.

Там впрягли беднягу в службу,

Недостойную раввина,

А тем более поэта:

Начал он доить коров.

Раз на корточках сидел он

Под коровой и усердно

Вымя теребил, стараясь

Молоком наполнить крынку, —

Не почетное занятье

Для раввина, для поэта!

Вдруг, охвачен страшной скорбью,

Песню он запел; и пел он

Так прекрасно, так печально,

Что случайно шедший мимо

Хан татарский был растроган

И вернул рабу свободу,

Много дал ему подарков:

Лисью шубу и большую

Сарацинскую гитару,

Выдал денег на дорогу.

Злобный рок, судьба поэта!

Всех потомков Аполлона

Истерзала ты и даже

Их отца не пощадила:

Ведь, догнав красотку Дафну,

Не нагое тело нимфы,

А лавровый куст он обнял, —

Он, божественный Шлемиль.

Да, сиятельный дельфиец

Был Шлемиль, и даже в лаврах,

Гордо увенчавших бога, —

Признак божьего шлемильства.

Слово самое «Шлемиль»

Нам понятно. Ведь Шамиссо

Даже в Пруссии гражданство

Дал ему (конечно, славу),

И осталось неизвестным,

Как исток святого Нила,

Лишь его происхожденье;

Долго я над ним мудрил,

А потом пошел за справкой,

Много лет назад в Берлине,

К другу нашему Шамиссо,

К обер-шефу всех Шлемилей.

Но и тот не мог ответить

И на Гицига сослался,

От которого узнал он

Имя Петера без тени

И фамилию. Я тотчас

Дрожки взял и покатил

К Гицигу. Сей чин судебный

Прежде звался просто Ициг,

И когда он звался Ициг,

Раз ему приснилось небо

И на небе надпись. Гициг, —

То есть Ициг с буквой Г.

«Что тут может значить Г? —

Стал он размышлять. — Герр Ициг

Или горний Ициг? Горний —

Титул славный, но в Берлине

Неуместный». Поразмыслив,

Он решил назваться «Гициг», —

Лишь друзьям шепнув, что горний

В Гициге сидит святой.

«Гициг пресвятой! — сказал я,

Познакомясь. — Вы должны мне

Объяснить языковые

Корни имени Шлемиль».

Долго мой святой хитрил,

Всё не мог припомнить, много

Находил уверток, клялся

Иисусом, — наконец

От моих штанов терпенья

Отлетели все застежки,

И пошел я тут ругаться,

Изощряться в богохульстве,

Так что пиетист почтенный

Побледнел как смерть, затрясся,

Перестал мне прекословить

И повел такой рассказ:

«В Библии прочесть мы можем,

Что частенько в дни скитаний

Наш Израиль утешался

С дочерями Моавитов.

И случилось, некий Пинхас

Увидал, как славный Зимри

Мерзкий блуд свершал с такой же

Мадиамской уроженкой.

И тотчас же в лютом гневе

Он схватил копье и Зимри

Умертвил на месте блуда.

Так мы в Библии читаем.

Но из уст в уста в народе

С той поры передается,

Что своим оружьем Пинхас

Поразил совсем не Зимри

И что, гневом ослепленный,

Вместо грешника убил он

Неповинного. Убитый

Был Шлемиль бен Цури-Шадцай».

Этим-то Шлемилем Первым

Начат был весь род Шлемилей:

Наш родоначальник славный

Был Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Он, конечно, не прославлен

Доблестью, мы только знаем

Имя, да еще известно,

Что бедняга был Шлемилем.

Но ведь родовое древо

Ценно не плодом хорошим,

А лишь возрастом, — так наше

Старше трех тысячелетий!

Год приходит, год проходит;

Больше трех тысячелетий,

Как погиб наш прародитель,

Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Уж давно и Пинхас умер,

Но копье его доныне

Нам грозит, всегда мы слышим,

Как свистит оно над нами.

И оно сражает лучших —

Как Иегуда бен Галеви,

Им сражен был Ибен Эзра,

Им сражен был Габироль.

Габироль — наш миннезингер,

Посвятивший сердце богу,

Соловей благочестивый,

Чьею розой был всевышний, —

Чистый соловей, так нежно

Пел он песнь любви великой

Средь готического мрака,

В тьме средневековой ночи.

Не страшился, не боялся

Привидений и чудовищ,

Духов смерти и безумья,

Наводнявших эту ночь!

Чистый соловей, он думал

Лишь о господе любимом,

Лишь к нему пылал любовью,

Лишь его хвалою славил!

Только тридцать весен прожил

Вещий Габироль, но Фама

Раструбила по вселенной

Славу имени его.

Там же, в Кордове, с ним рядом,

Жил какой-то мавр; он тоже

Сочинял стихи и гнусно

Стал завидовать поэту.

Чуть поэт начнет, бывало,

Петь — вскипает желчь у мавра,

Сладость песни у мерзавца

Обращалась в горечь злобы.

Ночью в дом свой заманил он

Ненавистного поэта

И убил его, а труп

Закопал в саду за домом.

Но из почвы, где зарыл он

Тело, вдруг росток пробился,

И смоковница возникла

Небывалой красоты.

Плод был странно удлиненный,

Полный сладости волшебной,

Кто вкусил его — изведал

Несказанное блаженство.

И тогда пошли в народе

Толки, сплетни, пересуды,

И своим светлейшим ухом

Их услышал сам калиф.

Сей же, собственноязычно

Насладившись феноменом,

Учредил немедля строгий

Комитет по разысканью.

Дело взвесили суммарно:

Всыпали владельцу сада

В пятки шестьдесят бамбуков —

Он сознался в злодеянье;

После вырыли из почвы

Всю смоковницу с корнями,

И народ узрел воочью

Труп кровавый Габироля.

Пышно было погребенье,

Беспредельно горе братьев.

В тот же день калифом был

0
0
51
Give Award

Генрих Гейне

Стихи Генриха Гейне. (13 декабря 1797 года, — 17 февраля 1856 года) — немецкий поэт, публицист и критик позднего романтизма. Автор стихов: Живые…

Other author posts

Comments
You need to be signed in to write comments

Reading today

Сознание
«И вырвал грешный мой язык!»
Приметы потепления
Героическая Тула
Ryfma
Ryfma is a social app for writers and readers. Publish books, stories, fanfics, poems and get paid for your work. The friendly and free way for fans to support your work for the price of a coffee
© 2024 Ryfma. All rights reserved 12+