«Послушай, мой ясновельможный князь!
Я Казимира уважаю;
Но, с твердою душой родясь,
Страдал и вдвое пострадаю,
Ни вас, ни сейма не боясь, —
За край, за род мой и за племя!
Подумай, Любомирский, сам:
Хмельницкий говорит как друг, — не то уж время,
Чтоб лях давал законы нам
И посылал разъезжих строгих
Сбирать с колодезей налоги
И церкви божии запродавать жидам!..
Вот положили — соберемся
И в Белой Церкви погостим:
Мы завтра там. Там мы о мире попечемся.
Условием, вельможный князь, твоим
Доволен!
В нем сказано, что всякий волен
По званию конвой и свиту привести:
Куда уж козаку за панством вслед ползти?
Вы будете на съезд с шляхетством, с гайдуками;
Однако ж кое-кто приедет и за нами!»
Расстались. Вот примчалась весть,
Что поляки скрывают месть;
Что свежая больна им рана
И им хотелось бы путем прижать Богдана
И в сеть уловкою завесть
На съезде. — Мудрено! он крепко верил в бога,
И с колыбельных лет военная тревога
Ему, как мать родная, знакома;
Притом Хмельницкий, был великого ума.
Большой конвой вели с собой поляки,
Чтоб, в недостатке слов, взять верх хоть силой драки;
Но трудно завести в заманку козака!
Узнав, что конница козачья далека,
Готовил лях свои уловки…
Богдан послал лихого ездока:
«Умри — скачи до Кочерговки.
Тут сорок верст, там сорок два полка!
Дружней, быстрей, из всей козачьей мочи,
Пусть мчатся на рысях… чтоб быть как тут к полночи!
Я знаю, наши прилетят!
И пусть все за лесом полягут по ватагам!..»
Кипит в душе Хмельницкого отвага,
Идет на съезд… Паны шумят,
Закинув кунтуши, преважно
Закручивают длинный ус,
И смотрят свысока, и говорят протяжно…
Хмельницкий не был сроду трус;
Однако ж видит: идут толки,
Паны особятся, какой-то есть секрет;
Ни откровенности, ни ласки нет,
И на него глядят как волки.
Вот он: «Шляхетные паны!
Как много привели вы свиты,
И ваши вершники все золотом прикрыты;
А мы, военною порой утруждены,
На клячах кое-как примчались;
Но, чтоб над козаком вы больше не ругались ...»
Он стал перед окном,
Махнул платком —
И зашатался дом:
Под топотом копыт заговорило поле,
И света божьего, в пыли, не видно боле!
Не стало пыльных облаков —
И двадцать тысяч Козаков,
Прогнав толпу вельможеских холопей,
Стоят!
И двадцать тысяч ратных копий
Торчат!
Паны удобрились — и мир подписан,
Который славою в скрижаль времен записан.
1827