Я сетую, что ни над чем не плачу
и что с души себя же ворочу,
что раскурочу или раскулачу
нутробу, как положено врачу,
но не заною и не зарычу
(до рыка ли мне, старому хрычу!).
Не для того ли спорота нутроба,
чтобы останки выломать из гроба
и снова (в гроб иной) их уложить,
дабы хоть как-то можно было жить?
И, как на тыне, виснут на притине
и преспокойно сохнут черева.
По мне, как в белом грунте на картине,
натыканы вразбивку дерева.
Как черные плоды, висят на них потери.
В сон, как в мешок, насованы тетери.
Обуглены тетерева.
Что делать с этим липким зимним грунтом,
не знает сумрак, медленный как ум.
И не желают стать осинки фрунтом.
И вот какой из зим – с походным фунтом –
бараний сыплется изюм!
Но я еще, ей-ей, как звери, молод
(изюм еще, глядишь, пойдет на орот),
пусть измолочен я и перемолот
и даже плюнут и растерт!
Я сетую: попал я в тонки сети,
навешали мне давленых собак.
И я в себе порой – как в том кисете,
откуда вытрясли табак,
как бы остатки дела на цигарку.
Судьбу-цыганку что же мне журить?
Что наклоняться к грешному огарку,
когда и сам даю я прикурить?
А мой отстой – какая желчь и горечь!
И смех, и грех, и соль – всё вместе тут.
И день идет, как Слава Миловзорич,
учиться в холодильный институт.
Да ведают великие потомки
о том, что первородные права
лежат, как в богоданной анатомке
разглаженные глазом черева.
Творец подслеповатый был горшечник,
из жизни не сумел устроить блат,
и лямка тянется вдоль рек и блат,
как путешествие длиной с кишечник.
Нет, стен не хватит для моей башки
во храме Богородицы-Природы,
где гирьками стоят богиньки и божки,
а рядом бузиной рыгают огороды,
и в Киеве рыдает дядька спьяну,
а явь подобна вечному изъяну,
и остается мне вкруг жизни на вершки
наматывать загаженные годы,
как вываленные кишки.
Я пожил на смотринах и на смотрах,
умножил зрение – и окосел! –
на торге Божием я во всё око сел
с нутробой, легшей рядом во весь потрох.
Я издали завидую монаху
и даже славлю иноческий чин,
ну, а вплотную посылаю на х…
и дурочку валяю без причин,
как девочку, не ставшую девахой,
и всё во мне растыкано, я тын,
последний тын с разбитыми горшками –
о глиняные черепа! –
и с вымотанными кишками…
К нему не зарастет народная тропа.
1-8 июня 1974