-Когда они, наконец, напьются крови, - Луар неожиданно нарушила тишину и даже оторвалась от работы.
-Что? – я невольно взглянула на нее, тоже отрываясь от работы, - ты о чем?
-Слышишь? – она взглянула в окно. – Они снова шумят.
Я прислушалась: действительно, за пару улиц отсюда раздавался неразличимый гул, какой может иметь только людское море, что несёт очередную свою жертву либо к судилищу, где ее отправят на казнь, либо уже сопровождают на пути к эшафоту.
Людское море Луар ненавидела, а я не знала, как к нему относиться, ведь это море несёт нам свободу, отстаивает ее каждый день, и если есть враги, они должны быть справедливо повержены, но этот шум, этот крик, гвалт, который проносится по городу то тут, то там, не может оставить равнодушной и внушает уже почти животный страх.
С этим надо смириться. Тяжёлые времена не проходят просто так. Столетия под гнетом тирании, низложение до пепла, до праха, уничижение всего людского и человеческого достоинства не может вдруг не отзываться в ярости, которую сейчас можно обрушить на всех и каждого, кто будет неосторожен.
-Я научилась их не замечать, - почти честно сообщаю я. Мне удается не замечать очередной жертвы – это так, но разве можно не заметить ярости, что плещет в воздухе и зловещего напряжения в воздухе, которое можно будто бы разрезать.
-Счастливая, - Луар вздыхает, склоняет голову и продолжает перебирать гнилые овощи. Самые гнилые, покрытые плесенью, мы откладываем в левую корзину, овощи, которые лишь слегка покусаны крысами или лишь немного задетые гниением, в правую, а самые чистые устраиваем в котёл – они пойдут на главное блюдо для защитников нашей свободы.
-Думаешь? – я с трудом удерживаюсь от смешка и вижу, как Луар краснеет.
Впрочем, самая несчастная я только относительно этого кухонного уголка, где нельзя развернуться вдвоем, где вечный полумрак полуподвала и безумный жар от печей, что занимают почти всё кухонное пространство. Но, что делать, хоть этот трактир и маленький, но он принадлежит мужу Луар, принадлежит целиком и полностью.
Как быстро человек привыкает к хорошему! Сейчас мне тесно на этой кухне, невыносимо душно в зале, где я разношу среди столиков обеды и ужины, холодно и ветрено спать на чердаке, ведь кроме кухни, залы для гостей и комнаты для Луар с ее мужем, в трактирчике нет больше помещений. И сейчас мне уже неудобно от этого, а ведь ещё недавно я спала на улице, если приходилось…
***
В Париже я оказалась всего полтора года назад, но иногда я совсем не верю в это. Мне кажется, что я прожила две жизни, ведь не могло все так измениться за какие-то жалкие полтора года!
Юг… я скучаю по нему. Я вижу нашу маленькую бедную лачугу, помню, как болели руки от уборки и работы на полях. Но мы были вместе: я, папа и мой старший брат – Гийом. Я все бы отдала за возвращение на тот юг, который я помню.
Лет до семи я не задумывалась никогда о том, как тяжела наша жизнь. Мой отец, мир праху его, жалел меня, как мог и оберегал от правды. Даже возвращаясь из кузницы, усталый, едва стоящий на ногах от тяжести рабочего дня, он протягивал мне вырезанную из дерева фигурку…
А я была неприкаянной всю жизнь. Отца не трогала, зная, что он устает, но брат, который был старше меня на два года, не мог избавиться от моей настырности. Я хотела больше всего знать про маму, представлять, какой она была, но Гийом раз за разом напоминал мне:
-Сатор, я не знаю, я был очень мал.
-Но какой она могла быть, как ты думаешь?
-Не знаю, - Гийом отворачивался от меня, поправляя какой-нибудь узелок. Он не хотел говорить о маме.
Позже я поняла, что мир – дрянная штука и тяжелая. Может быть, стало хуже, может быть, подняли налог – не знаю, но отец стал возвращаться все позже и позже, а когда не было у него заказов, бродил по деревне, пытаясь перехватить где-то монетку, и все, кого он встречал, также бродили…
Взгляд. Я очень хорошо помню стеклянный взгляд, полный безнадежности, застывший безнадежный взгляд, в котором застыл ужас завтрашнего дня, в котором есть только одна мысль: «чем накормить семью», и никакой надежды.
Когда я поняла это – я попыталась меньше есть.
-Я не хочу, - я отодвигала ополовиненную тарелку с кашей, пытаясь как-то уберечь хоть немножко, чтобы отцу было полегче, чтобы он знал, что еще половина тарелки каши точно есть.
Но живот предательски урчал и выдавал, что я говорю неправду.
-Ешь, Сатор, - отец устало улыбался, - я знаю, что ты хочешь есть что-то, кроме этой каши, возможно…
Он задумался, неожиданно даже улыбнулся:
-Возможно, я смогу на следующей неделе взять еще один заказ и мне заплатят.
В ту минуту я ненавидела себя, ненавидела свой голодный живот, которому мало было той грубой полевой каши.
***
Луар отложила совсем размокшую от гнили морковь в левую корзину и снова замерла, прислушиваясь:
-Нет, у это совсем близко. Кажется, шум приближается, ты так не думаешь, Сатор?
-Да какое мне дело до шума! – я не выдержала, чуть-чуть поменяла позу, чтобы затекшая спина смогла ожить, - пусть шумят. Наша задача – перебрать овощи, а остальное не для нас.
Луар кивнула, торопливо схватилась за морковку, но та выскользнула из ее пальцев и сама Луар как-то бессильно опустила вдруг руку…
***
Я знала, что мой отец рано умрёт. Было со мной что-то такое странное и жуткое, когда я видела тень смерти на лицах до того, как тень та обретет форму и заберет человека.
Я видела ту тень на лице своего отца за полгода до его смерти. Тогда я уже знала, что это такое – мне было пятнадцать, но я прекрасно знала, что такое смерть – я видела ее среди людей, знала, что смерть – это когда безжизненно-застывающий взгляд, в котором только страх завтрашнего дня, сменяется вдруг облегчением – отмучился.
И тело – грузное ли, худое, молодое ли, старое, вдруг бессильно и теряется. В нем больше нет того, что делало это тело кем-то, какой-то личностью, смотрело, говорило, мыслило. Это жутко. Это пугает и в первый раз, и во второй, и в сто второй… к этому не привыкнешь.
За полгода до смерти отца я видела эту тень на его лице. Я плакала по ночам, сжимая зубы, чтобы не выдать своей нервной дрожью чувств себя саму, чтобы не разбудить спавшего за тонкой занавеской Гийома.
Я помню тот день, когда он умер. Помню ту страшную мысль, что пришла ко мне, за которую я проклинаю себя каждый день: «теперь мне надо меньше готовить», и помню оцепенение брата. Он изменился так же, как и я – мы стали циничны и злы, мы стали жестоки.
-Мы должны ехать в Париж, Сатор, - сказал мне Гийом на следующий день после похорон отца. – Мы пропадем тут, а в Париже мы будем искать справедливости и защиты. У нас никого нет. У нас ничего нет. Париж – это наш шанс вступить в мир.
Я знала, что Гийом увлекся идеей революции, знала, что он часто сокрушался о том, что до нашей деревни никакая революция и никакие подвиги не дойдут, а настоящее дело – оно там, в Париже. Почему-то мне показалось в тот день, что вместе с моим черствым «меньше готовить», Гийому пришла в голову мысль: «Париж», но, осознав то, что взбрело ко мне в голову, я устыдилась себя еще больше.
-Мы там пропадем, - я попыталась воззвать к брату, точно понимая, что он не услышит меня. он никогда меня не слышал, не станет и теперь, когда Париж так возможен, когда так ясно видится блистательное будущее…
К которому у него нет расположенности и образования.
-Мы найдем там справедливость и защиту! – Гийом был одержим идеей.
Я не смогла сопротивляться – главой дома был он.
***
-Кажется, шум приближается, - Луар снова отвлеклась. Иногда мне кажется, что она делает все, чтобы избавиться от работы хоть на минуту – говорит, плачет, слушает улицу…
Как будто бы в словах, в плаче или на улице может что-то измениться! Ей безумно жаль своей жизни, совей молодости. Она вышла замуж с холодной головой и сердцем, полагая, что хозяин трактирчика – хорошая партия и даже прекрасная для дочери бедного писаря. Но ее молодость оказалась в ловушке – вся ее любовь погрязла в котлах и ложках, в гнилых овощах.
Если бы не я, она бы, честно скажу, не справлялась. Это работа не для нее. но она счастливее меня – ей не пришлось потерять свою душу, она все та же Луар, которая может взглянуть на себя в зеркало со спокойствием, без отвращения.
А я – Сатор.
***
Говорят, Париж забирает души. В моем случае – он забирает и людей.
То, что мой брат дорвался до своего, было ясно с первого же часа прибытия. Дорога вышла мучительной, я ужасно устала, но Гийом был переполнен странной энергией, какую я прежде за ним и не видела. Он жадно вдыхал зловоние улиц, сырость, что нес ветер, такой неуютный ветер, чужой для тех, кто вышел с юга.
Он был счастлив. Он горел сердцем и жаждал подвигов.
Но оказалось, что по улицам не набирают добровольцев к подвигам. Есть толпы, есть те, кто этими толпами управляет и южный говорок здесь смешон так, как может быть смешна речь провинциала, что путается в собственных словах от мыслей и волнения.
Нам улыбнулась удача – удалось поселиться в прачечной. Там же и планировалось, что мы станем работать. Работа тяжелая и дурная – мои руки, привыкшие к деревенскому труду, отваливались от тяжести белья, от холода реки, где требовалось полоскать и стирать, от тяжелых досок, между которыми протягивалось белье, и выбивалась, в буквальном смысле, грязь.
Гийом улизнул куда-то в первый же день, и мне пришлось справляться самой. Разумеется, я не успела сделать всего, что была должна, чем заслужила поверх смертельной усталости еще и немое презрение в лицах хозяина.
Обещала себе, что исправлюсь…
Гийом появлялся и исчезал. Он говорил мне о каких-то людях, о каких-то их речах и блистательных выступлениях, свидетелем которых был. И ни разу не спросил обо мне.
-Представляешь, - его глаза горели, он говорил и выжимал простыни, не замечая даже, что делает, - представляешь, он немного заикается, и очень скромен, но как он говорит! В его словах столько горечи и столько боли за нацию, за Францию, за всех нас…
«А где же твоя горечь и боль за нас?» - думалось мне, но я прокатывала простынь между досками и молчала.
-А тот, ну, который такой…болезненный, поверь, Сатор, от его речей сам дьявол бы стал защитником обездоленных…
«Какой молодец твой дьявол», - я удерживалась от ехидства и только тихо просила:
-Не пропадай так, мне одной не справится с работой.
-Сатор. – Гийом отмахивался, - ты ничего не понимаешь! эти люди борются за нас, за тебя и меня. Они сражаются, отвоевывают кусочек за кусочком все, что отняли у нас тираны!
-Они – да, - всему приходит конец, и мое терпение никогда не могло быть исключением, - а причем тут ты и они?
Гийом осекся. Он странно и холодно взглянул на меня, потерялся в своих мыслях, уязвленный тем, что он в Париже уже почти месяц, а его все еще никто не знает!
-Ты жестокая, Сатор, - промолвил Гийом.
Кажется, я расхохоталась.
Отсмеявшись, я взглянула на оскорбленного до глубин самого прекрасного Гийома и увидела в его лице тень смерти.
Он не заговорил больше со мной. Ушел и не вернулся. Не вернулся уже никогда. Это было почти полтора года назад…
И снова – первой мыслью, и совсем уже не злой, было: «теперь мне надо не пропасть самой».
***
Теперь уже я отложила лук и прислушалась. С переборкой овощей покончено, а на улице все еще гвалт, который то приближается, то, словно бы, отходит назад. Если была бы казнь – все бы уже прошло мимо, если было бы выступление, то тоже все, вернее всего, закончилось бы, так что же происходит.
-Как думаешь, - Луар, заметив, что не одна она насторожена, спросила почему-то шепотом, - это когда-нибудь кончится?
-Всё кончается, - ответила я, - но я думаю, что самого страшного мы еще не увидели.
Луар побелела и крепче сжала в пальцах нож, которым очищала картофель.
***
Как это произошло – не знаю уже. Не помню. Помню, что через месяц от прибытия в Париж, прачечная закрылась. Не могу указать уже причину, возможно, в Париже закончилось грязное белье.
Я осталась на улице, скиталась, перебиваясь случайными и мелкими заработками вроде мытья посуды, но это было временно, и надо было пройти через толпу желающих.
А потом я попала на улицу Сен-Дени.
У меня была тарелка горячего супа, дешевое вино, которое давало мне возможность не запоминать одинаково отвратительных лиц клиентов, и крыша над головой. Не было только души. Мой отец был богобоязненным человеком, верным супругом, и пытался нас воспитать также. я боялась, что он смотрит на меня с небес и проклинает. Я боялась, пока у меня был страх.
Грязные истории множились быстрее, чем я успевала очнуться от одной, отойти. Влипала уже в следующую. Я привыкла к боли и унижению, привыкла к страху и перестала бояться пропасти огненной, проклятий умершего отца, небес – всего.
И смерти, которую я так часто видела среди своих клиентов. Я видела лик смерти на лице молодости и старости, красоты и уродства. Смерть забирала всех и я боялась, что взглянув однажды на себя в зеркало, чтобы поправить помаду или белила, я вдруг увижу свою смерть.
Интересно, как я умру… мне всегда было умру.
Я пыталась скопить хоть что-то, чтобы броситься прочь. Оставить всё, уйти. Но чувствовала, что вокруг горла и жизни затягивается петля, которую не разорвать, а чем сильнее ты бьешься, тем больше страдаешь.
Потом высшая сила спасла меня – бой разврату был дан весьма неожиданно. Нет, мы не исчезли, но стали прятаться.
И я смогла сбежать с тех улиц, но куда убежишь от себя самой?
Я перестала узнавать себя в зеркале, потому что больше не покрывала свое лицо плотным слоем пудры и краски. Я не узнавала своих черт, и не могла смотреть без отвращения.
Несколько шрамов, три седых волоса в копне моих черных, отвращение от самой себя и полное отсутствие страха перед чем-либо – вот, что стало моим клеймом, что сгубило меня.
А потом случилось еще одно чудо. Я попала в помощницы трактирчика. И этого не произошло бы, если бы Луар не носила под сердцем ребенка. А так, ее муж решил, что вдвоем им не справиться и тут появилась я.
Я не скрывала своей судьбы. Не скрывала той грязи, от которой не отмыться. Но Луар щадила меня, жалела, и ее муж проявлял ко мне терпение.
Судьба улыбнулась мне. Луар забыла мое прошлое, а мое меня гонит.
***
-Я всё же пойду, посмотрю, - Луар решительно поднялась, - приглядишь за супом?
-Уверена? – я с тревогой взглянула на нее, - ты не обязана идти на все подряд, что звучит по улицам. Или, если хочешь знать, давай лучше я схожу, посмотрю?
-Нет, - Луар улыбнулась, - не надо, это ведь мне интересно, а не тебе.
Она торопливо вышла из кухни, я проводила ее взглядом и вернулась к супу.
Нет, конечно, мне повезло. Много раз и много с чем. Я жива, я не больна, я все еще жива! А то, что я одна – так мне и надо, я сама виновата. Это мой ад и мне в нем жить. Прятаться от самой себя, опускать глаза при встрече с мужчинами, чьи лица вдруг покажутся мне знакомыми, а когда работаешь в трактире…
Меня узнавали. Конечно, меня узнавали. Это клеймо собственного лица. Пусть и запудренного, спрятанного в темноте ничем нельзя уже вытравить.
Только если смертью, но та пока обходит меня. может быть, и для нее я неприкаянная.
***
Луар вернулась быстро. Странно отрешенная.
-Ну? Кого мы убиваем сегодня? – я попыталась пошутить, но чувство юмора, видимо, теряется где-то с душой.
-Они не убивают, - она растерянно взглянула на меня. – Они… не убивают.
-А ты точно по улице Парижа ходила? – я усадила Луар, - что там такое?
-Я видела, как толпа несла человека на руках, - Луар взглянула на меня, - на нем был венок из дубовых листьев. Она пронесла его куда-то по улице, вверх*
-Чего? – я отшатнулась. – Какого человека? В каких листьях? Его вели…несли – на казнь?
-Нет, - она покачала головою, - толпа обожала его!
Ну…мы уже знаем, как это работает. Сегодня – обожание, завтра – ругательства и проклятия. Не в первый раз.
-Они несли его на руках! – Луар как будто было важно, чтобы я поверила ей.
-Да ради всех богов, - я дернула плечом, - нам нужно закончить суп.
Помешивая варево, я все пыталась понять – почему Луар взволновало какое-то там чье-то очередное возвышение, когда вокруг столько забот, созданных в единственную цель – выживание?
*-Триумф Жана-Поля Марата. В апреле 1793 года король был уже осуждён и казнён, но у власти во Франции ещё находились умеренные революционеры, французские "меньшевики" — жирондисты. Марат яростно обличал их в своей газете за измену, и требовал суровых революционных мер.
Тогда жирондисты решили предать его суду за призывы к «убийству и грабежам»; доказательства были взяты из разных номеров его газеты. Конвент лишил Марата депутатской неприкосновенности. 24 апреля Марат явился в Революционный трибунал, что было для него крайне рискованным шагом: в случае осуждения его ждала смерть. На суде он гордо назвал себя "апостолом и мучеником свободы". Однако трибунал единогласно оправдал его!
После этого и состоялся "триумф Марата": огромная восторженная толпа парижан на руках внесла своего любимца в Конвент. Он был увенчан венком из дубовых листьев.