***

Пепел взлетает белыми искрами, воздух рыдает огненным маревом: перерождение острыми спицами в сердце солдата, совсем не по правилам, не по уставу и не по заданию грудь распирает

не

за 

ши

ва

е

мо.

В серых глазах одинокими льдинами, бьющими в скулу наотмашь Титанику, боль расплывается страшными волнами. Раньше, да, били — настолько (!) не ранило. Раньше под семь ножевых зашивали, в лед окунали, будили ожогами, только так страшно не билось под ребрами, только души эти раны не 

тро

га

ли.

Пальцы впиваются в кожу молитвами, до синяков наиздох болью молятся — и что-то теплое льется в грудину, где больше лед не морозит, не колется. И по вискам, не искусанным болью, теплым дыханием нежность касается. И не по плану их, тех, кто хранил дальше от памяти, та

воз

вра

ща

ет

ся.

Дарит забвение дням окровавленным, будням, затопленным в смерти. Приказами больше не движется существование, больше вы с ним ничего не обязаны, тем, что внутри, что вовне рвется робкими недоулыбками, словами про прошлое. Что ждет вас в будущем? Пока непонятно, но точно хорошее.

Только хорошее.

Вторник наступит сразу за четвергом

Вторник наступит сразу за четвергом, 

зима — за промозглой осенью придет следом.

Как и о чем, скажи мне, я должен знать,

если я самое важное на победу

всех и потом променять смог "сейчас и здесь", 

выбрав не то, что подарено было богом.

Друг мой порой мне снится. Его глаза

смотрят насмешливо-весело, чаще строго,

реже теплеют: прочней год от года лед,

холод порой прорывается сквозь синь взгляда.

Если бы мне вернуться на век назад,

ты бы остался, клянусь, и живым и рядом.

***

На твоих фотографиях тебе вечно семнадцать лет, 

тебе вечно неполные двадцать, пятнадцать, 

двадцать четыре — 

не становишься старше, нарушив теченье лет — 

непреложный закон и проклятие в этом мире.

В твоих письмах нечастых твой запертый 

в строчках смех,

твои шутки, твоя поддержка, твои подколы...

и в последнем, что было прислано не тобой,

бесконечный могильной насыпи страшный холод.

Бесконечный непонимания пустой взгляд

на в ладони зажатый ленты обрывок черный.

Бесконечная, незаполняемая дыра 

там, где сердце, с тех пор, как мертв ты.

Ты мертвый.

Мертвый. 

***

Привыкаешь к зиме, к осколкам стекла по венам, 

привыкаешь к прозрачным, от жизни укрывшим стенам, изнутри прорастающим инеем, 

который теплей рук. 

В тишине бесконечный шум поезда, колес стук.

Забываешь о прошлом и будущем. Не тебе 

выбирать, кем проснешься, коль выживешь. Лишь терпеть. 

Стиснув зубы от боли, рвешь – так сильна – капы.

Что-то алое продолжает полвека на снег капать, 

что-то горькое, как вина, под язык улеглось словом, 

только в холоде онемел, очерствел. И лежишь сломан 

страшно так, что чинить дурака ищи — не найдешь. 

Вроде

был один, только он не приходит. Он не приходит.

Приходит, смеется

Приходит, смеется, как будто и вправду жив,

не костью, зарывшись в снег, прозябает вечность,

и нет от улыбки его никаких лекарств,

да, впрочем, не вылечит боль пузырек аптечный.

Расходится в сердце улыбка его, как дробь,

осколками в крови ходит и больно ранит,

но только ни боль, ни желанье ее унять

его не вернут, он, узнав о них, не восстанет,

но будет, как прежде, заглядывать в мои сны,

сидеть черным грузом вины, и, сгибая плечи,

все чаще и чаще, в подушку уткнувшись лбом,

я бога молю, чтоб избавил от этой встречи.

***

Мне бы оплакать тебя, того юного, искалеченного,

твои теплые фразы, улыбки, прямые плечи

времен, когда не было груза, 

к земле тебя пригвоздившего.

Тебя, в своей жизни собственной теперь лишнего.

Мне бы оплакать тебя ушедшего раньше нужного,

выплакать слезы все, омывая былую дружбу

этой водой живой, но все чаще считай что мертвою.

Стоишь — сам своя же тень, 

как кем-то рисунок стертый.

Мне бы оплакать тебя, каждую лица линию.

Нас, тех, какими стали. И тех нас, какими были.

Лежит письмо от друга на столе

Лежит письмо от друга на столе,

смеется в каждой строчке, в скорой встрече

клянется и не знает ничего

о тяжести, что надломила плечи,

о боли, поселившейся в гнездо

из ребер слева черной, страшной птицей.

О том, как много дней, не видеть чтоб

его во сне, чтоб не позволить сниться

ему живым, ты не ложишься спать.

Лежит себе счастливое в сторонке,

касаясь фразой "Жди, вот-вот вернусь!"

размытой от рыданий похоронки.

***

Тихо зашел, усталый и одноногий, 

долго глядел куда-то поверх плеча,

и я все понял, в тот миг я уже все понял,

и было поздно просить его звать врача,

и было поздно просить его развернуться,

быстро уйти на новеньком костыле.

Он, изловчясь, меня по спине похлопал,

молча достал и мне протянул конверт

мятый, промокший, местами уже затертый,

полный того, что мне не перенести.

Буквы смеялись горько в лицо, и в каждом

слове веселом "Уже не вернусь. Прости"

страшно горело. А после в груди горело –

воздух тяжелый, словно налит свинцом.

Этот пришедший, усталый и одноногий,

вышел скорей, чтоб не видеть мое лицо.

Он был весел и юн

Он был весел и юн, смеялся, но лишь губами —

по вискам в двадцать семь седина такая, что снег темней:

он отдал все, что мог, и все, что имел, войне.

Он был храбр и силен. Теряющий все безумен

в жажде выстелить алый в будущее ковер,

чтоб пройти сумел всякий, ради кого он мертв.

Он был светел и чист: от пыльных волос до пяток,

от крови на руках до пули в своей груди.

Но война никого не жалеет. И не щадит. 

***

В адресата отсутствии письма летят в камин.

Что тебе эти строчки, тысячи этих строчек?

Тишина обращает фразы во многоточия.

Тишина отнимает веру, ее живой

жрут, и клацают челюсти острые — пара лезвий;

и справляться не получается. Бесполезно.

От тебя — пустота. Конверты летят к другим,

стаей птиц грязноперых гнездятся в чужих ладонях,

и надежда под шелест крыл их веселый тонет,

опускается вниз, куда-то за абиссаль.

Хоть думаешь: разве может быть что-то ниже?

И находишь там страх чудовищный:

ты

не 

выжил.

Это просто война

"И хотя я знаю, что меня ждет долгая дорога, 

я клянусь, я вернусь домой к Рождеству" 

"I'll Be Home for Christmas" by Bing Crosby

Лишь суровее взгляд, лишь прямее ее спина, в остальном, как всегда, равнодушна, черства, стальна.

Это просто цена — у героя без дна карман: забрала себе все, не жалея его, война, оставляя ее в снах кровавых до сбитых рук рыть снег, лед бить и выть, как побитый зверь. Это просто цена. Когда к дому идет война, отдавать одного ей не худшая из потерь, чтобы тысячи спали, и был их спокоен сон. 

Я, увы, не вернусь домой, милая, к Рождеству.

Это просто война. Это только один солдат. 

И вдова, что стоит у могилы, как на посту.

Я вернусь

Я вернусь почти целым, подумаешь, разок умер —

разве кто-то увидит на сердце моем плиту?

Обещал, что вернусь, так смотри теперь: я иду.

Я вернусь почти прежним, подумаешь, чуть чужого,

разве каждый другому хоть раз не бывал чужим?

Обещай же поверить сказанной мною лжи.

Я вернусь почти тем, который тебе был нужен,

и ты сможешь учить быть им снова. И стать им сам.

Но ты смотришь в меня, и тускнеют твои глаза.

Прочитай меня

Я такой же, как все. Не щади меня, прочитай меня.

Я в себе ношу страшные, темные, как ночь, тайны,

мне от них жарко-сладостно, пожар во мне 

сродни адову.

Ты отводишь глаза, не решаясь столкнуться взглядом.

Прочитай меня. Разум книгой простой до глупого:

знаешь, что происходит во мне, когда эти губы

твои алые имя мое произносят, как жжет неистово?

Я хочу тебя больше всего — даже своей жизни.

Я ее тебе дал, даром в ноги твои положена,

мне бы только в обмен шанс коснуться дыханьем кожи

ото лба до колен, от извне — до души твоей.

Ты в меня, я в тебя при рождении еще вшитые,

ближе просто нельзя. Меня рвет от желанья надвое.

Прочитай же меня. Недостаточно просто рядом,

нужно глубже, теснее. Неправильно чтоб до верного.

Ты сдаешься.

Читаешь. 

И взгляд твой темнеет первым. 

Тишиной, как водой

...и Господь поразил его рукою женщины.

Тишиной, как водой, омывается Ветилуя.

Олоферн губы робкой вдовы целует, и не прячет Юдифь от него ни глаза, ни губы. Рука женщины, может, спасла бы, но сердце сгубит, полюбив не того, пожалев его. 

Плачь, долина. 

Не смогла твоя дочь Иудифь поступить Далилой, обокрасть на дар жизни того, кто пустил беспечно в свой шатер, кто не спрятал ни сердце свое, ни меч не упрятал подальше, ложась на закате спать. И черный всадник долиной торопится, резво скачет донести весть — не голову — как, покорная Олоферну, Иудифь отступилась, предавши свой город первой, обменяв клятву на расплетенные врагом косы. 

Иудифь, были ли добр к царю Иудеи Навуходоносор?

Я искал серебро

Говорит: "Я был смел, я смотрел не как все - под ноги, я смотрел, взглядом жарким сжигая, чтобы не трогать, ему в спину, боясь и завидуя, но больше все ж восхищаясь. А толпе это красный быку: ненавидели, не прощали.

Я Петру говорил, что быть ключником мне от Рая, что, на небо взойдя, буду тем, кто в него пускает, и пороги мои, словно в грешное чрево колья. Будет бог мой и мною, и службой моей доволен.

Я искал серебро, плавя в нити его — напиться, чтобы чистой была исцеляющая водица, чтобы дьявола гнать, не пуская по телу жаждой. И увидели это, и вывернули однажды, допытав, доказав не моими словами правду, словно золото, камни и деньги — все это надо моей душеньке алчной, живущей вином и хлебом. 

Осквернили, втоптали, смешали с золой и пеплом, не позволили руки тянуть — обрубить грозились. И дрожали от слез моих тоненькие осины, преломляясь, ломаясь, свиваясь в вериги боли. Ей Иуда себя, словно божьим теплом, укроет. С ней Иуде пусть страшно, но менее страшно все же, чем в толпе, рассоряющей сотни историй схожих о предательстве страшном, об ударе кинжалом в спину".

Ветер шепчет иудиным голосом песню свою осинам, на которых иудины руки, как ветки, к земле простерты.

Но Иуда не мертв. В руках бога никто не мертвый.

Ты - олива восьмая

Ты — олива восьмая, растущая в том саду, 

где гробница Ее, пустующая столетья.

Я пришел к тебе помолиться, прижавшись лбом, 

но ушел, как Фома, что, явившись, увы, не встретил

ту, к которой пришел — только гроб, только белый гроб,

равнодушно-холодный под взглядом, таким же ставшим.

Ты роняешь на землю выцветшие листы,

я себя опускаю рядом душой уставшей,

чтобы вместе с тобой обернуться опять землей,

чтобы цепью ладоней сомкнулся небесный купол

Гефсимании вечной, не прячущей тела той,

что в ответ на молитвы протягивает нам руку,

но слезы не утрет — очистительна сила слез.

Сколько плакалось ей, прежде чем даровались силы...

Я молчу, глядя в небо, и небо глядит в меня,

и касаются лба, словно пальцы, листы оливы.

Не поднимет на Авеля руку Каин

Не поднимет на Авеля руку Каин,

а поднимет, не жизнь потом будет — вой, 

потому что последним из всех пристанищ

сердце брата, что сослано на убой.

И оно ярче солнца ему светило 

и оно его ночью звездой вело.

Оба брата останутся вечно живы.

Вопреки чужой правде.

И всем назло.

***

Ты не найдешь ни дома здесь, ни покоя.

Ангелы ходят военным и четким строем,

перья роняя под твердость сапог тяжелых;

в рубище из крапивы всяк наряжен.

Нимб раздражает, цепляясь за белый волос.

Небо как тишь могильная: крик ли, голос,

шепот ли, стон ли, молитва ли - все беззвучно.

В Рай дверь найдешь — не спеши потянуть за ручку.

Ева

Ева, горькие тайны покорны твоим губам,

промолчавшим столетья, не давшим мольбы словам

с них потечь, словно соку? Услышит ли их Господь

и проникнется ль ими, поверит ли им Адам?

Запрещай себе думать о прошлом, смотри вперед

и роняй в почву семечки, взращивая детей.

Обменяешь покорностью долгие им года

у того, кем когда-то, укрытые от смертей,

и болезней, и боли, вы прятались, и ладонь

его теплая, нужная держала в своей горсти.

Ева, выплачь гордыню и вырыдай сонм обид,

и тогда Он сойдет, чтоб обнять тебя и простить. 

Он ступал по земле

Он ступал по земле, и ковром расстилался путь,

закат флагом взвивался за крепким его плечом,

ветер гимн завывал, бог перстом осенял судьбу,

солнце знак его божеский вычерчивало лучом

на руках его, лбу, на дороге его сквозь пыль.

И вставали рассветы, как воины, вслед за ним.

Ты услышишь истории, многие из них — ложь.

Кто-то скажет: "Он проклят", но мы не поверим им.

Кто-то скажет: "Он избран", а мы лишь кивнем в ответ,

улыбаясь ведущей сквозь ночи его звезде.

Нам с тобой не дано знать, увы, ничего о нем,

об извечном скитальце со шрамами от гвоздей.

Пап, бросай все

Пап, бросай все, закидывай удочки в рюкзаки.

Здесь ловить больше нечего: нет рыбы и мутны воды.

Да и в общем к чему тебе берег чужой реки,

полной грязи, стекла, прозябания, непогоды,

где присесть у костра равнозначно костер украсть — 

здесь не делится больше с ближним ни дом, ни пища.

Посмотри, гладь реки, по которой твой сын ходил,

теперь вся в серебре, здесь не тридцать монет – 

их тыщи.

Мы используем cookies, чтобы вам было проще и удобнее пользоваться нашим сервисом. Узнать больше.